вторник, 19 ноября 2013 г.

Андрей Козырев. ЗА ПОСЛЕДНИМ РУБЕЖОМ.

Психологическая повесть, основанная на реальных событиях 90-х.

Серый октябрьский рассвет поднимался над окраиной города. Прозрачные жидкие лучи слабого осеннего солнца еле пробивались сквозь слой белых, густых, как сметана, облаков. Алексей Темников, двадцати лет, потянулся в своей постели, смакуя в памяти остатки ночных сновидений, вспоминая их цвет, вкус, аромат. Идти на работу в библиотеку не надо было,– Алексей находился в двухнедельном отпуске. Можно было отдыхать, сколько душе угодно. Приятно было лежать в состоянии полусна-полубодрствования, скитаясь мыслью в окрестностях образов, только что сменявших друг друга в пробуждающемся сознании…
Из этой блаженной обломовской нирваны Алексея вывел резкий, громкий звук за окном, как будто пробка вылетела из бутылки с шампанским. «А хорошо бы вылететь из своей прошлой жизни, как пробка из тонкого горлышка сосуда с искристым вином, и попасть прямиком в будущее… Неплохая метафора! Надо будет развить ее», – подумал Алексей, пробуя на вкус пришедший к нему образ, словно карамельку.
Внезапно безмятежное спокойствие темниковской квартиры было разрушено криком за стеной. Алексей узнал голос Любови Григорьевны, своей матери. «Что случилось?» – забеспокоился он, быстро вскочил с постели, точным движением сунул босые ноги в шлепанцы и побежал к матери.
Дверь в квартиру была распахнута. Мать – грузная пятидесятилетняя женщина со стертым, неприметным лицом, на котором выделялись только большие, выцветшие со временем сине-серые глаза с набрякшими веками – лежала у входа без сознания. На пальцах ее рук виднелись следы крови. Алексей выскочил за дверь и увидел, что на лестничной площадке лежит мертвое тело Дмитрия Александровича, его отца, и в груди его, на белой рубашке, алеет небольшим кроваво-алым пятном свежая рана. Кто сделал это? И почему? Алексей быстро выбежал на улицу. Убийца, по-видимому, не мог уйти далеко. Но у входа в подъезд никого не было, только вдалеке маячила чья-то коренастая фигура в серой куртке. Алексей крикнул, но человек уже прыгнул в приблизившуюся к нему машину, которая быстро скрылась в осеннем тумане.
Алексей стоял у подъезда в пижаме и шлепанцах на босу ногу, не ощущая пронизывающего октябрьского ветра. В голове его не вертелось ни одной сколько-либо отчетливой мысли: думать было больше не о чем. Отец был убит. Убит. Надо было жить дальше, заботиться о матери, искать убийц. Впрочем, они, скорее всего, и так были известны всему городу, – вот уже около года как банда некоего Николая Сапкова держала под контролем весь небольшой город, где жил Алексей, собирая деньги со всех крупных предпринимателей и беспощадно расстреливая любого, кто пытался бороться против них. Алексей припомнил, что отец в последнее время часто отлучался из дома без причины, совершал странные поступки, вел себя так, словно за ним следили. Вероятно, он, научный сотрудник местного университета, предпринимал попытки сбросить тиранию клана Сапковых и за это в конце концов поплатился жизнью.
Алексей не помнил, как он поднялся по лестнице, как вошел в квартиру, как привел в сознание мать и вызвал милицию (что было совершенно бесполезно – ее сотрудники были запуганы Сапковым и могли возбудить дело только в формальных целях, чтобы потом отложить его в долгий ящик; найти настоящего убийцу и покарать его никто в городе был не в силах). Слава Богу, что в ближайшем отделении милиции работали хорошо известные Алексею люди, – они не были ставленниками мафии и не могли завершить выполнение чьего-то приказа по устранению семьи Темниковых; но облегчения это не приносило.
Пока милиция изучала место преступления, пока выносили труп, мать Алексея сидела в кресле в своей комнате, глядя в одну точку. Она не отвечала на вопросы следователя, невысокого коренастого мужчины с тоненькими усиками над жирной верхней губой, чем явно доставляла следователю, вынужденному взяться за «опасное» дело, большое облегчение. В конце концов милиция удалилась, труп увезли в морг, а Алексей и его мать остались сидеть в своей квартире молча, перейдя из светлой нирваны сна в темную нирвану безразличия. Алексей знал, что в таком состоянии любого толчка будет достаточно, чтобы спровоцировать истерику. Поэтому, когда после ухода милиции он нашел в коридоре обручальное кольцо отца, видимо, свалившееся с его тонкого пальца, когда тело выносили, он не стал показывать находку Любови Григорьевне, а молча выбросил ее, чтобы вид кольца не вызвал у матери беспокойство и не подкосил окончательно и без того ослабшие ее душевные силы. И только к вечеру смог он передать свои мысли и чувства своему дневнику – такому опасному в эти страшные дни, но порой необходимому, как воздух, другу.

Из дневника Алексея Темникова

Отец погиб… Как легко и быстро я написал эти страшные слова! А легко ли было отцу умирать? И трудно ли было убийце стрелять в человека? Смерть страшна не в силу своей трудности, а в силу своей легкости. Есть еще одна страшная вещь в смерти: вместе с человеком умирает Человечность. Не надо страдать из-за умершей жизни, надо страдать из-за умершей человечности. Если бы она, хранимая и распространяемая ушедшим от нас отцом, осталась с нами— нам нечего было бы бояться! Мы всегда, даже в смерти, были бы живыми и только, живыми – до конца. Но вместе с отцом было убито что-то во мне, в моей душе, моей личности, и после этой гибели я стал меньше человеком, чем был ранее. Из меня ушло что-то высокое, светлое, и этого уже не вернуть.
Отец убит… Но можно ли сказать, что он ушел от нас? Умереть и уйти из жизни – это не одно и то же. Смерть только меняет отношение к конкретному человеку, он после этого начинает играть в жизни более важную роль, ибо житейские мелочи поведения не мешают больше видеть его сущность. Он становится моральным фактором душевной деятельности других людей и воздействует на людей больше, чем при жизни. Поэтому некоторые люди, только умерев, приходят в жизнь. Так было и с моим отцом. Гибель сделала его для меня более живым, чем он был раньше.
Да, смерть – зло прежде всего для тех, кто остается в живых, и лишь потом – для тех, кто умирает… Неужели надо было пройти сквозь ужас убийства, чтобы понять этот жестокий урок? Смерть – лучший учитель жизни, а горе – лучший учитель счастья. Их лекции доходчивее всех остальных. Но лучших учителей, как правило, не любят…
Я боюсь смерти, как боятся учителя. Живой не может не любить жизни и не бояться смерти, как бы ни пытался себя в этом убедить. И я никогда, никогда не смогу примириться с фактом, что отца больше нет. Я буду мстить за него – только как? Убивать тех, кто лишил его жизни? Решусь ли я на это? Разум и совесть мои против такого решения, но воля и что-то, что сильнее меня, требуют, чтобы я принял этот путь… Тяжело. Тяжело мне думать на эти темы. Всегда я был склонен к самокопаниям, но теперь мне страшно заглянуть в себя. Почему? Не потому ли, что я откопал там что-то, за что можно поплатиться душой и жизнью? А что мне дороже – душа или жизнь? Отцу, – по-видимому, душа. А мне, мне? Трудно ответить…
Но я рано или поздно приду к этому ответу, или, вернее, ответ придет ко мне, даже если я буду бежать от него. Путь мысли – это замкнутый путь по кругу. Жизнь – это бег по кругу от смерти, а смерть – это точно такой же бег от жизни. От чего мы убегаем, к тому в конце концов и приходим. Вот как! Но, похоже, я снова погрузился в пустое философствование… А надо жить. Так, наедине с дневником, можно ведь и с ума сойти! Надо как-то отвлечься… Все мысли – завтра, завтра, завтра!

* * *
Следующие дни тянулись слепо и бессмысленно. Мать, потрясенная гибелью мужа, потеряла всю свою былую слооохотливость. Она молча ходила по дому и прибиралась без конца, смахивала последние пылинки с мебели, расправляла складки на покрывалах, пытаясь непрерывностью житейских забот убедить себя в том, что ничего не случилось.
Только теперь Алексей смог внимательно всмотреться в глаза и душу своей матери, понять ее горькую, «смягчившуюся» от ударов судьбы душу. Словно впервые видел он сине-серые, выцветшие большие глаза с набрякшими веками, седеющие волосы женщины, когда-то подарившей ему жизнь. Часто садилась она в угол с томиком Толстого и сидела, глядя якобы в книгу, а фактически – в никуда. Эти медитации продолжались по получасу и более, а потом Любовь Григорьевна снова погружалась в уборку и без того чистой квартиры. Некогда худое, но раздавшееся с возрастом тело ее переставало ей повиноваться. Иногда, слушая случайную фразу Алексея, она неожиданно и некстати припоминала гибель своего мужа, резко бросала на Алексея блестящий взгляд – и почти сразу на глазах ее появлялись слезы. Плакать она не могла, это в семье Темниковых было запрещено негласной заповедью отца, поэтому она отворачивала лицо и пыталась успокоиться, увильнуть от разговора, удалившись в свою комнату или на кухню. От постоянной работы папилломы на коже ее рук иногда приобретали почти кровавый цвет, и Алексею хотелось поцеловать эти руки, чтобы красные пятнышки исчезли, словно по мановению какого-то волшебника. Но ластик обыденной жизни стирал из души Алексея и его матери последние следы былой сердечности, – они больше не могли жить, они просто выживали.
Изредка Алексей и его мать выходили из состояния депрессии. Это всегда было связано с визитами в их дом брата Любови Григорьевны, Клавдия. Эта странная личность раньше была в их доме персоной нон грата, но теперь он, как последний живой взрослый родственник, взял на себя обязанности по содержанию семьи и постоянно навещал своих сестру и молодого племянника.
Высокая, несуразная фигура дяди издалека привлекала к себе внимание прохожих на улице. Глаза его словно вечно улыбались, сияли каким-то странным, почти эпилептическим блеском, но одновременно таили некую угрозу, как у собаки, которая жалобно смотрит на прохожего, прежде чем залаять на него. Разговаривал дядя танцующим голосом, то басовитым, то неожиданно поднимающимся до фальцета. Самой яркой и необычной чертой дядиной внешности были странные рыжие бакенбарды, которых в то время практически никто не носил. Губы его постоянно улыбались, но, как и глаза, внушали чувство некоей опасности. Близких друзей у него почти не было, место работы дяди было тайной для всех окружающих его людей. Когда-то он играл в любительском театре, но теперь занялся каким-то таинственным бизнесом, приносившим, судя по всему, большие доходы. Но чем он торговал, оставалось для Алексея загадкой.
Постепенно Алексей все ближе знакомился с дядей, и демоническое очарование этой необычной личности все сильнее действовало на него. Так, по совету дяди он решил спасаться от депрессии с помощью творчества, – Алексей начал писать философский текст, по стилю чем-то напоминающий Ницше. Дядя приходил к юноше, и они подолгу сидели за столом, обсуждая тот или иной фрагмент сочинения Алексея. Любой другой взрослый человек принял бы эту «бумажную мерехлюндию» за бред неокрепшего ума, надломленного тяжелым потрясением, – возможно, это и правда было так, – но дядя настолько искренне вникал в каждую строчку и настолько горячо высказывал свои мысли по поводу отдельных фраз, что сам, так же, как и Алексей, постепенно приходил в состояние какого-то транса, в котором они оставались до тех пор, пока мама не заставляла своего брата отправиться восвояси. Алексей же продолжал сидеть за столом и выводить на бумаге все новые вавилоны своей синей ручкой.
Текст, над которым он работал, был очень причудлив. Сюжет Алексей позаимствовал из зороастрийской легенды о человеке, мечтавшем понять сущность зла. Давным-давно жил на Востоке некий пророк, желавший увидеть человека, совершившего зло ради зла, а не из-за жажды какого-либо земного блага – богатства, славы или власти. Много лет пролетело, много стран обошел пророк, но такого человека не встретил – все совершали зло из-за тяги к выгоде, а не ради зла как такового. Но однажды пророку во сне явился дьявол и сказал: «Я знаю человека, которого ты ищешь». «Кто это?»- спросил странник. «Это ты сам», – ответил дьявол и растворился в воздухе. История эта излагалась в очень витиеватом стиле, чем-то напоминавшем Книгу Иова. Вирши вызывали у их автора непонятное восхищение, но Алексей понимал, что на признание или даже на публикацию ему можно не надеяться. Единственным слушателем поэмы был дядя, глаза которого во время чтения горели необычным огнем.
Алексей чувствовал, что дядя хранит некую тайну, но не мог в эту тайну проникнуть. Но однажды дядя сам решил объяснить молодому человеку, что является главным делом его жизни. Дядя признался: он – руководитель тайной террористической группы, готовящей покушение на Сапкова. Многие люди, пострадавшие от мафиозного клана, обуреваемые разными страстями, верящие в разные идеалы, объединились под началом Клавдия, чтобы освободить город от власти мерзавца. Отец тоже состоял в этой организации, за что и был убит. Теперь Алексей должен занять его место, к этому подталкивают его и желание мести, и тяга к справедливости, и память об отце, и сама горячая кровь, текущая в его жилах. Именно с этой целью дядя и раскрыл перед племянником свою тайну, и племянник не имел права отказаться от предложения Клавдия. Умереть, но отомстить! – вот в чем, по мнению дяди, заключается главная задача жизни Алексея! Бей, руби, коли, победи и погибни! Только так можно избавить город от бесконечной крови, льющейся по его улицам. И только так мог повести себя Алексей. Услышав признания дяди, он согласился посетить тайное собрание его группы. Впрочем, главный вопрос еще не решился в душе юноши: быть или не быть? Выжить или мстить? Вот в чем вопрос!

* * *

На следующий день после разговора с дядей Алексей навестил Марию – подругу семьи Темниковых. Эта женщина была на несколько лет старше Алексея, но разница в возрасте и в жизненном опыте не мешала ей понимать юношу с полуслова. Она не была красива в традиционном понимании этого слова, но какая-то внутренняя сила таилась в ней и притягивала Алексея. Он неоднократно посещал квартиру Марии, оставался там надолго, и злые языки утверждали, что у них роман. На самом деле в чувстве Алексея не было элемента плотского вожделения, в нем преобладала духовная тяга к искренней и светлой душе Марии, заключенной в ее некрасивом сутулом теле.
Глаза Марии были чем-то похожи на глаза Любови Григорьевны – белесые, цвета весеннего ветра. Голос был тихим, приглушенным, впрочем, иногда неожиданно срывавшимся на резкий крик. Одевалась Мария без лоска – она носила красный, не по размеру большой свитер с длинными рукавами, из которых торчали худые пальцы с изъеденным грибком ногтями, и потертые джинсы. С первого взгляда ее можно было бы счесть обычной городской женщиной, забитой жизнью, с серой, неприглядной душою; но Алексей смог увидеть в ней чистую, тонкую, добрую натуру.
Алексей знал, что Мария уже была замужем, но муж ее исчез – был убит по приказу той же мафиозной организации, которая недавно расправилась с его отцом. У Марии остался ребенок, инвалид детства, страдающий несколькими тяжелыми болезнями. Другая женщина на месте осиротевшей матери бросила бы дитя, приносившее одни хлопоты, и уехала из этого проклятого города, чтобы начать новую жизнь, завести новую семью; но Мария цеплялась за сына, как за опору, как на единственный источник тепла в безмерно огромном и холодном мироздании. Сегодня Алексей хотел поговорить с ней о том, как она перенесла убийство мужа. Хотелось ли ей мстить? Или она смогла простить тех, кто лишил ее семейного счастья? Алексея мучили эти вопросы, и он хотел благодаря разговору с Марией выяснить, как лучше повести себя в ситуации, в которой он оказался.
Когда Алексей постучал в дверь к Марии, она была занята стиркой детских пеленок. На время оставив белье в тазу, она открыла дверь. До Маши уже донеслись слухи о гибели Дмитрия Темникова, поэтому, увидев Алексея на пороге, она по выражению его лица сразу поняла, о чем он хотел поговорить. Пропустив Алешу в комнату, Мария села перед ним на небольшой диван и несколько минут просидела молча. Алексей также боялся первым вступить в разговор.
Наконец Маша тихо спросила:
– Он умер сразу?
– Да, – ответил Алеша, глядя под ноги. – Убийца стрелял метко.
– Мой Паша тоже долго не мучился. Как сказали врачи, пуля проникла прямо в сердце. Даже крови почти не видно было, только красное пятнышко на военной куртке – он ведь военным был…
– Подожди, – прервал Алексей слова Маши. – Я одно хочу узнать: как ты пережила это? Тебя мог кто-то утешить в беде?
– Утешения, Алеша, – это как гипс для переломленной души: они изолируют душу от мира, движениям мешают, но под гипсом душа выздоравливает. Знаешь, самое трудное – это снять гипс вовремя… Когда-то от утешений надо и отказаться.
– Тебе легко говорить, у твоей судьбы был закрытый перелом, а у меня – открытый. Тут утешить может только одно – месть. Надо идти, как говорится, в бой, наступать надо! – горячился юноша.
– А наступление, Алеша, – это тоже бегство, только в обратную сторону. Это бегство от собственного страха. Перестань бояться, и тебя не потянет в драку. Агрессивность – знак трусости. Терпение – черта смелого человека…
Глаза Марии наполнились каким-то странным сиянием, словно некий эксперимент по выработке смысла из страдания в это время происходил в ее душе. Она говорила законченными, емкими, афористичными фразами, хотя обычно еле могла связать пару слов. Вместе с тем чувствовалось, что каждая новая фраза рождалась у нее с болью, с трепетом, – она болела истиной, как болеют гриппом. Много бы она дала, чтобы излечиться от этой странной болезни, но это было не в ее силах: она не искала этой боли, боль сама нашла ее.
Алексей не замечал перемен, происходивших с Машей. Он был погружен в свои размышления, в свое духовное борение.
– Драться хочу с Сапковым. Хочу истребить его. Да так, чтобы никто о нем потом и не вспомнил! Ненавижу! И ты его ненавидишь, он ведь твоего мужа прикончил! Разве нет? – почти кричал Алеша.
– Да, ненавижу. Но мстить не пойду. Мне ведь тоже жить охота… А тебе разве не страшно, что они убьют сначала твою маму, потом дядю, потом тебя, да и меня, может быть? Не страшно? – тихо спросила Маша.
– Справедливость важнее! – возбужденно кричал Алексей. Его лицо приобрело горячечно - красный оттенок, как если бы он был болен. – Кровь за кровь – только так! Да пусть весь мир провалится, лишь бы Сапков наконец был бы по стенке размазан! Я на все готов, вот!
Мария ничего не ответила. Она молча встала с дивана и открыла перед юношей дверь соседней комнаты. Там находился ее ребенок: одна нога мальчика была на несколько сантиметров короче другой, половина лица не двигалась, благодаря чему лицо младенца постоянно имело какое-то просящее выражение. Подбородок ребенка был измазан кашей: он не мог самостоятельно поднести ложку ко рту, и большая часть еды всегда оставалась на лице и одежде. Трудно было представить, чтобы этот младенец когда-то научился говорить и понимать происходящее вокруг него: глаза его светились какой-то нездешней напряженной пустотой.
Алексей молча привстал со стула, повернулся к Марии, поцеловал ее в щеку и ушел, не сказав ни слова. В его душе было пусто. Только на улице острая, как молния, мысль промелькнула в его сознании: надо мстить! Теперь он был уверен в этом на все сто процентов.

* * *

Алексей посетил тайную сходку членов террористической группы Клавдия. На ней присутствовали объединенные только ненавистью к Сапкову люди самого разного возраста, образования, обеспеченности, – романтичные юнцы, мечтающие о борьбе с несправедливостью, и циничные торговцы, желающие получить только больший простор для своего дела, авантюристы всех мастей, русские патриоты и представители других народов, ненавидящие все русское.
Одним из них был молодой человек по имени Рустам, наполовину чеченец, наполовину татарин – высокий, с постоянно взъерошенной шевелюрой. Он любил шутить по поводу своей прически, которую он из принципа не желал привести в порядок: «Лохматость у меня повысилась, но лапы и хвост еще не отвалились». На его руках постоянно появлялись мелкие ранки, – он был по образованию столяром, и лучшим развлечением для него была работа по дереву: Рустам любил вырезать странные фигурки из кусков березы или тополя. На лице его, почти всегда небритом, виднелись следы от прыщей, да и сейчас между его бровями, как третий глаз, краснел огромный прыщ. Зрачки его были черными, словно нарисованными китайской тушью, и его взгляд был способен заворожить любого. Об этой особенности своей Рустам отзывался с юмором: «Когда ночью все спят, я не сплю, и ночь зашла мне в глаза». Разговаривал он много, всегда с пафосом, но порой собеседники не могли найти явной логики в его речах. Он был склонен к философии, вернее, к тому, что сам называл философией, – вечным размышлениями о судьбах мира, России, ислама. Эти мысли он записывал мелкими каракулями в объемистые тетради, которые почти сразу выбрасывал.
В сущности, Рустам был безобидным чудаком, каких всегда много в переломные, кризисные годы. Но у него была неприятная черта: он любил выпить. Когда он напивался, он мог полезть в драку с первым попавшимся прохожим на улице. Поэтому милиции он был хорошо известен.
Как заключил Алексей, такой человек был крайне бесполезен для группы Клавдия, и однажды юноша поставил перед дядей вопрос: зачем ему нужен тот, кто может быть только слабым звеном в создаваемой ими цепи? Дядя в ответ хитро улыбнулся и протянул Алексею зеленую тетрадь, исписанную мелким почерком, – одно из сочинений Рустама, где чеченец повествовал об истории своего рода. «Прочти, и ты поймешь, что, кроме как у нас, ему больше нигде делать нечего», – сказал дядя.
Алексей погрузился в чтение.

Отрывок из тетради Рустама

…Это было давно, в эпоху сталинского «переселения народов». Еще гремели на Западе залпы войны, еще дымились печи Освенцима, а по просторам России, там, куда не дотянулись германские войска, и там, откуда они недавно были изгнаны, от линии фронта на Восток шли поезда, тяжелые, мрачные поезда, полные людей, которые, по мнению власти, могли как-то содействовать надвигающейся громаде гитлеровской империи – не по делам и мыслям своим, а исключительно по происхождению. Поезда везли бывших жителей Кавказа и Поволжья, и вместе с этими людьми, их семьями, соседями, одноплеменниками, друзьями и врагами ехали человеческие чувства, мечты, робкие мысли о будущем, боли и маленькие радости, тревоги и надежды, – все, что на высоком языке философов именуется душой.
В вагонах было темно и неуютно, тряска могла вызвать в памяти качку ковчега во время Всемирного потопа.
В полумраке наивные глаза ехавшей в поезде чеченской девочки могли рассмотреть грубые, небритые, стертые судьбами лица, все как одно склоненные вниз и упорно рассматривающие что-то на освещенных пятачках пола под ногами. Никто не говорил вслух, – все молчали, словно все, что можно было сказать о происходящем, было уже сказано или будет произнесено когда-то потом. Только изредка один из сидящих в поезде мог смачно ругнуться по-русски, словно отвечая своим мрачным мыслям, но после этого все окружающие, словно связанные обетом молчания, данным какому-то неизвестному, но могущественному божеству, поворачивали к нему свои лица и смотрели так, что ругнувшийся опускал голову и виновато замолкал. Да и о чем было говорить, когда охранники, такие же мрачные, но более властные люди, всегда были рядом и могли быстро пресечь любое проявление неповиновения?... Все было ясно без слов. Празднословить было не о чем, а любое слово в этой трудной ситуации было бы праздным, излишним. Можно было только думать, мучительно думать, а вернее – отстранившись от словесной суеты, от любых четко сформулированных мыслей, внимательно прислушиваться к чему-то, происходящему глубже сознания, глубже души, в корневых сферах бытия, – к постепенно нарастающему в них чувству обиды и вражды, которые еще долго, на протяжении жизней многих поколений, не выветрятся из сердцевины личностей потомков этих невольных странников.
Двенадцатилетняя чеченская девочка, ехавшая в вагоне вместе со своими безвольными, забитыми родителями, была беременна. Виновен в этом был один из охранников поезда. Ребенок еще не понимал до конца, что с ним произошло, только по взорам черных глаз родителей могла будущая мама могла осознать произошедшую с ней беду. Соблазнитель изредка взглядывал на девчонку, зло и тупо, как всякий преступник смотрит на того, перед кем виновен, но и его небритая совесть иногда заставляла его, проходя мимо, как бы случайно трепать по голове сразу невольно отстранявшуюся девочку. Впрочем, скоро предстояла высадка чеченцев в широкой южносибирской степи, на границе с Казахстаном, и кавказская семья, с которой этот солдат невольно связался, должна была навсегда исчезнуть из его жизни, чтобы вспоминаться потом, в старости, грязным пятном плесени на черствеющей, как хлебная корка, памяти.
Высадка произошла в холодном октябре. Для чеченцев не было приготовлено даже палаток – их просто выбросили среди степных просторов, на берегу начинающей стынуть реки, где на километры вокруг не было ни одного человеческого поселения. Но воля к жизни взяла свое: постепенно возникли и маленькие странные сибирские домики, скорее похожие на шалаши, и что-то вроде кавказских саклей. Народ, привыкший к трудным условиям жизни, осваивался здесь, в среде, где он был оставлен вымирать. Правда, трудно было зимой, когда от непривычных морозов начали один за другим погибать родственники беременной девочки, – сначала дядя, потом мать. Но отец ее был силен и крепок, он смог сберечь свою дочь от гибели среди русских снегов. Будущий ребенок все чаще давал о себе знать, девочку постоянно тошнило, она плохо спала по ночам, но все поселение сплотилось вокруг нее, берегло будущую маму, словно младенец был символом продолжения жизни для всей горстки чеченцев, затерянных в сибирских просторах.
Зима миновала, пролетела и немногим отличавшаяся от нее холодная весна. В начале июня девочке пришла пора родить. Отец и оставшиеся в живых родственники очень волновались за нее, следили, как бы она не потеряла ребенка. Но само обновление природы, распускающиеся цветы, аромат сирени, белая дымка цветущих яблонь внушали народу веру в то, что самое страшное прошло, что они выжили, война скоро закончится и им предстоит вернуться на родину, в милые их сердцам кавказские города и села. Но очередная беда пришла оттуда, откуда ее не ждали, – кто-то занес в деревню Чеченку холеру. Первым, кто умер от нее, был отец девочки. Горько было перенести эту потерю, и с тех пор словно что-то надломилось в душе ребенка, какая-то бесслезная тоска и ненависть поселились навсегда в его черных глазах.
Холера уносила с собой все новые и новые жертвы, и надо было что-то противопоставить новой силе, ополчившейся против людей, – силе беспощадной и слепой природы. Кто-то подсказал мысль: чтобы разогреть кровь и спастись от эпидемии, надо плясать. И началась странная, потрясающая воображение пляска смерти: люди, уже не знавшие, кто они, – чеченцы или сибиряки, – танцевали кавказские танцы под аккомпанемент ударов в ладони и собственных напевов, танцевали со скорбными выражениями лиц, в промежутках между похоронами.
Беременная девочка долго не решалась пойти плясать, боялась за ребенка, но однажды, ощутив в крови какое-то странное беспокойство, все-таки вышла в круг. И тут же поняла, что ее необычные ощущения были знаком приближающихся родов. Она упала, схватилась за живот… Другие танцевавшие люди окружили ее. Роды проходили тяжело, и еще детский, в сущности, организм не перенес их. Мать умерла, глядя на новорожденного сына.
К счастью, ребенок оказался здоровым, и друзья покойной вырастили и воспитали его. Аслан – так назвали ребенка – стал сильным, ловким юношей, он первым из жителей поселения решился переехать в соседний крупный город, где получил образование, стал строителем, женился на татарке, прожил вполне благополучную жизнь. Но в крови у него всегда жили холод первой сибирской зимы и трепет весны, а также ненависть к тем, кто обрек его род и семью на медленное вымирание в этом краю. Но, если у него эти чувства были приглушены природной миролюбивостью и воспитанной в лишениях кроткой мудростью труженика, то его сын Рустам, с детства наслушавшись рассказов отца о тяжелом детстве, пылал самой горячей ненавистью к русским. Ему было невдомек, что и в нем текла русская кровь, что его прадед, солдат-охранник из вагона, везшего бабку в Сибирь, был русским, и он всеми силами души мечтал жить не в России, а в отдельном государстве, возможно, вместе с татарами и коренными народами Сибири, но не с теми, кто лишил его отца детства. И, когда начала распадаться советская империя, перенесшая вторжение Гитлера, но побежденная внутренними склоками и раздорами разноплеменных вождей, он решил, что пришла пора для активных действий, и – вопреки предостережениям отца – внедрился в местную подпольную бунтарскую организацию, ту самую, в которую привел Алексея Темникова его дядя.

* * *

Алексей участвовал в нескольких сходках бунтарского сообщества Клавдия Григорьевича, был свидетелем многих напряженных споров, и от его взора не укрылось, как бывшие друзья легко становятся врагами. Слишком разными были участники банды, слишком противоречивыми их желания и мечты. «Когда начнем бороться?» – спрашивала душа Темникова. Дядя молчал, но сквозь его молчание, как сквозь бумагу с воздушными знаками на солнечному свету, явственно проступала жестокая мысль: «Сначала надо скрепить дружбу кровью». Клавдий все чаще провоцировал Алексея на ссоры с Рустамом; любовь к России у одного и ненависть у другого не могли найти согласия, и эта ссора рано или поздно, по мысли жестокого дяди, должна была завершиться пролитием крови.
Однажды после тайной сходки, когда заговорщики расходились с конспиративной квартиры, русские члены группы обвинили чеченца в предательстве. Тот, возмущенный этим обвинением, полез в драку. Дядя спровоцировал молодых сообщников на борьбу с «инородцем». У Алексея был нож, – обычный столовый нож, который он носил с собой, чтобы спастись от убийцы отца в случае нападения, – и так получилось, что в клубке борющихся тел этот нож вонзился в бок чеченца.
Лицо Рустама – не то от боли, не то от изумления – исказила гримаса, чем-то похожая на улыбку. Алексей в ужасе отвернулся, удивляясь тому, как легко его нож вошел в ребра друга. «Так это легко!» – промелькнула мысль в мозгу Алексея… У него закружилась голова. Он отскочил назад, потом, словно опьянев, резко наклонился и ударил друга еще раз, с неистовой яростью, снизу, в горло. Из дыры у основания шеи Рустама ключом забила кровь. Алексей, придя в какой-то неистовый восторг, ударил Рустама еще раз, прямо в глаза, не глядя, куда ударяет, и, вырвавшись из клубка борющихся тел, в безумии побежал, побежал, куда глаза глядят… Казалось, земной шар так же мчался, содрогаясь на лету, по вечному кругу мимо тех же и тех же вех… В глазах Алексея мелькали огни фонарей, звезды, какие-то непонятные огоньки…
Пришел он в себя у двери Марии. Как он попал сюда – Алексей не помнил…
Маша, растрепанная, в халате, отперла дверь и, увидев юношу в крови, взволнованно спросила:
– Леша, ты? Что с тобой? Ты ранен? Чья кровь на тебе?
– Моя…
Он обнял Марию, оставляя на ее лице следы крови Рустама со своих рук, и начал судорожно целовать ее в эти красные пятна. Они, шатаясь, роняя все вокруг, прошли в спальню мимо кроватки плачущего ребенка.
Как Мария снимала одежду с него, как раздевалась сама перед зеркалом его ладоней, как он приникал к ее телу, Алексей не понимал: это словно происходило вне его сознания, вне его воли, по приказу какого-то могучего инстинкта. Как будто издалека доносились до Алексея стоны Марии, а он полными пригоршнями пил влагу ее живого тела, эту созревшую истину живой жизни… Он видел ее тело не глазами, опустившимися куда-то на дно бытия, в первозданный хаос, а всем существом своим, диким, непокорным, звериным теперь существом… Постепенно постигал он в любви ту грубость и сладость бытия, что таилась от него на протяжении двадцати лет его жизни и что теперь впервые невольно объяснила ему Мария силой своей вечной и бесплотной наготы.
Небо над городом уснуло. И душа спала тоже. И спал в небе Бог.

* * *

Алексей погрузился в сон. Ему снилось, что он лежит дома, в своей кровати, что наступает утро и он встает, подходит к стеллажу с иконами, чтобы помолиться. Как странно: он не молился по утрам с двенадцати лет, а теперь это вдруг стало ему необходимо!...
Икона Спасителя стояла в стеллаже, в зеркальной нише. Алексей молился, глядя, как его голова отражается перевернутой в нижней полке, рядом с его руками. Он словно держал голову на руках.
А ведь его голова и правда отсечена от его тела, он ведь правда держит ее в ладонях! Чувство страха, ничем не разбавляемого, крепкого, как обжигающий душу спирт, пронзило его. А вот на месте третьего глаза Христа на иконе появляется пятнышко – вроде как прыщик… Но он постепенно чернеет, расползается, поглощает все вокруг, как черная дыра, и Алексей летит в нее… И в вечной черноте, к которой постепенно привыкли глаза Алексея, виден какой-то странный потусторонний простор…
Прозрачная наклонная плоскость легла перед его глазами, простерлась широко, насколько могли видеть человек. Из-под плоскости можно было заметить острые языки пламени, мелькавшие между косматыми клубами дыма. На тонкой стеклянной поверхности были распростерты обнаженные человеческие фигурки, мужские и женские, скорчившиеся в позе зародыша, жалкие, жалкие. Глаза их были завязаны темными полосами ткани, словно сотканной из нитей мрака. Руками они сжимали свои головы, словно страшась того, что видело их внутреннее зрение, того, что являла им жестокая память, и на висках их, между длинными, худыми, нервными пальцами, виднелись проступавшие сквозь кожу капельки кровавого пота, жалкие, страшные. Вечно скользили вниз эти человеческие фигурки по бесконечной наклонной плоскости, под которой простиралась бездна, вечно падали они, не зная боли падения, но зная один лишь страх – бесконечный, увлекающий за собой, адский страх человека, миг за мигом проигрывающего в карты Вечность и не способного остановиться. Казалось бы, нет ничего мучительного в этом вечном скольжении по гладкой поверхности, и можно было бы даже найти радость и покой в бесконечном движении, можно было бы даже некое подобие жизни, блистательной и великой жизни, обрести в этом, – но невозможно с завязанными глазами и опрокинутым зрением увидеть неопасность пути этого, и вечно низвергались вниз по прозрачной плоскости человеческие души, обуянные то гордыней, то отчаянием, то похотью, то отвращением к своей плоти, с завязанными глазами, с ослепленными душами, мучимые совестью и нестерпимо четкой памятью обо всех земных прегрешениях своих.
– Взгляни вверх, – сказал голос из-за левого плеча, и Алексей поднял голову.
Вверху, над тонкой пленкой, прикрывающей ад, на фоне багрового зарева поднималась воздушным многоцветным полукольцом радуга. Радуга – над адом! Быть может, если бы грешники могли видеть, что осеняет их с высоты, сами муки бессмертия не были бы страшны для них?...
Алексей почувствовал, как некая могучая рука, – возможно, рука черного ветра? – подхватывает его тело и поднимает ввысь, туда, где еле брезжил свет неразличимой еще во мраке луны, – к радуге, к радуге. Дух захватило в груди Алексея от этого бесконечно быстрого движения, от стремления вверх, превосходящего человеческие способности и возможности, отпущенные природой смертному телу.
Звезды били его по лицу, как мелкие градины, и дождь времени омывал его тело, становившееся все более бесплотным. Снизу вверх, снизу вверх, сквозь природу, сквозь мрак телесный и душевный, к свету, к свету вечной, кроваво-красной луны! К луне, подобно кошачьему глазу, озаряющей колоссальный, непрерывно движущийся пейзаж бытия, становления и умирания, к луне, очищающей и освобождающей ночные души!...
Вот наконец Алексей приблизился к радуге. Рука черного ветра уже не держала его тело, – само парило оно в воздухе, воздуху уподобившись. Вот рука Алексея дотронулась до радуги, – как мечтал он в детстве еще достичь этого! Радуга оказалась твердой, лучи, образовывавшие ее, были крепче любого земного мрамора.
Внезапно Алексей почувствовал, как радужные дуги начинают притягивать его тело, и вот уже он распластан по холодной поверхности гигантского радужного моста. Вот гвозди, подобные гвоздям распятия, летят к нему, приближаются к кистям его рук – и зависают в воздухе на расстоянии какого-то вершка от его кожи, грозя вонзиться в живую плоть, если хоть чуть-чуть пошевелится она. И вот оно, наказание, ожидающее за гробом Алексея и все человеческие души, родственные ему, – висеть вечно над пропастью, распяв себя на радуге, символе надежды, любви и веры своей, залоге спасения для человечества, не сметь пошевелиться под угрозой боли неимоверной – и видеть с высоты муки слепых человечков, страдающих только от незнания своего, мочь крикнуть им о спасении, уготованном для них, – и не сметь сделать этого от страха, что гвозди Христовы вот-вот вонзятся в ладони твои! И это – удел святогрешной души человеческой, уготованный ей всего лишь на одну Вечность, всего лишь на веки веков, – на веки веков.
А рядом с Алексеем распяты другие люди, другие страдающие грешники, – скольких из них он видел на портретах в школах, музеях и библиотеках, книги скольких из них он читал, плача от умиления, музыка скольких из них высекала огонь из его груди! А теперь – все они распяты, распяты на радуге, на знамении надежды своей, их же усилиями воздвигнутой над адом…
Неожиданно в ушах Алексея послышался звон, словно серебряные колокольчики зазвенели где-то сверху. Тонкая, изломанная фигура, одетая в черное, в развевающейся, как саван, накидке, с красным цветком в петлице на груди и с красными бантами на остроносых туфлях, шла навстречу ему по мраморному воздуху, и от каждого шага ее воздух звенел, звенел серебряным звоном. «Это он, – подумал Алексей, – ради него я пришел сюда», – и замер, вглядываясь в его глаза. Глаза незнакомца смотрели, как будто извиняясь, но вместе с тем тая угрозу, совсем как у дядюшки Алексея.
– Зачем ты показал мне все это? – спросил Алексей у черного человека.
– Ты и так видел все это – сердцем, – произнес человек танцующим голосом. – Ты уже давно находишься в этом мире, как и все они, – он обвел рукой распятых рядом с юношей. – Они сами захотели этого, они сами строили эту радугу, чтобы помочь людям, и сами обрекли себя на муки распятия. Кто хочет быть звездой, тот должен быть готов сгореть, – усмехнулся незнакомец гадливо, но вместе с тем как бы жалостливо.
– А как они могут спастись отсюда? – спросил Алексей запинающимся голосом.
– Это только они сами могут понять. Я тоже был одним из них, пока не освободился…– прозмеил черный человек, улыбаясь одной половиной рта, – и растворился.
«Почему он не может улыбнуться по-настоящему, так, как смеются счастливые люди?» – подумал Алексей и вдруг внутренне содрогнулся, вспомнив слова, родившиеся когда-то в споре с дядей: «улыбнись тьме, и она станет светом».
Вот оно! Вот оно, спасение! Надо просто улыбнуться тьме, – и свет воссияет сквозь нее! А без тьмы и свет был бы невозможен, его просто не с чем было бы сравнить… Не было бы формы, не было бы движения, становления и жизни! Улыбка – вот ключ от бытия! Улыбнись! – твердил себе Алексей, и вечный свет открывался ему изнутри. Он вытягивал непослушные губы, пытаясь улыбнуться, и чем больше он это делал, тем яснее понимал, что полукружие радуги – это тоже перевернутая улыбка, чья-то вечная улыбка, только этот кто-то смотрит на наш мир снизу вверх, в обращенном с ног на голову виде…
Все кончено. Гвозди отлетели от рук Алексея, и свет луны ударил ему в глаза. Теперь он видел ее, видел луну, сверкающую над миром, и луна не была неподвижна, – она струилась, двигалась, по ее поверхности струились потоки белого, вязкого света, и тонкая ниточка тьмы делила луну на две половины, чем-то похожие по очертаниям на гигантские запятые…
– Я восхожу. Восхожу к луне, – громко повторил Алексей, и вдруг, не просыпаясь, понял, что он спит, что нечто очень важное он только что понял во сне и что сейчас он проснется. Последним движением губ он послал воздушный поцелуй луне – и вопреки своей воле, но подчиняясь законам яви, поднял веки. В глаза ему ударил ослепительно яркий свет октябрьского солнца.

* * *

Алексей лежал в постели в квартире Маши, в мучительно неудобной позе, запрокинув голову. Подушка его была сброшена на пол, одеяло сбито. Видно было, как метался несчастный человек во сне… Хозяйка квартиры сидела невдалеке, на кресле, и зашивала порванную рубашку Алеши. По ее лицу и глазам было видно, что она всю ночь не могла уснуть и взялась за работу, только чтобы спастись от тяжелых мыслей, осаждавших ее душу.
Алексей поднял голову, словно пытаясь что-то спросить, но не смог и опустил ее снова. Мария заметила это и попыталась улыбнуться, но улыбка эта получилась жалкой и искусственной, – так же улыбался ночью человек в черном, только угрозы не было в Машиной полуулыбке, а одна бесконечная растерянность. Маша попыталась заговорить: «Вот, так… И в тебя стреляли…»
– Нет, Маша, – глухо сказал Алексей. – В меня не стреляли. Это не моя кровь была. Я сам убил…
Маша замерла, словно весть, принесенная Алексеем, медленно проникала в ее сознание, постепенно леденя тихий пейзаж ее души. Игла в пальцах Маши продолжала двигаться, но разум не управлял ее движениями больше, – вот иголка уколола палец женщины, и выступила кровь; но Маша не заметила этого. Алексей следил своими онемевшими глазами за тем, как маленькие капельки крови падают на его белую рубашку, и не давал себе полного отчета в происходящем, – он не понимал, где кровь, а где вишневый сок, где смерть, а где жизнь, где беда, а где счастье. Тишина, страшная, леденящая тишина овладела им, Машей, этим домом, городом и страной, и все выше и страшнее становился пронзительный беззвучный голос этой тишины.
– Так это было не на тебя покушение? Ты дрался с кем-то? Ты себя защищал? – спросила Мария сломавшимся голосом.
– Нет. Я убил предателя. А может, друга… Сам черт не разберет… – простонал Алексей.
Трудно было вести этот разговор, трудно было Алексею рассказывать, что он совершил, а вернее, что время, пустое, слепое время совершило с ним, и еще труднее было Маше слушать это. Она почти не вмешивалась в его отрывочные фразы, только боль в ее глазах как-то возводила неловкий Алексеев рассказ на новый, смертельно-живой уровень. В соседней комнате плакал ребенок, но его плач словно существовал в отдельной вселенной, параллельной той, где убийца рассказывал брошенной женщине о совершенном им преступлении. Не было больше в этом мире ни ребенка, ни матери, ни ее невольного мужа, – только три одиночества в одной квартире, в такой же одинокой стране на такой же одинокой среди звездных просторов планете… Земля моя, бедная моя земля, мячик, исхлестанный молниями, когда же прекратится мучительный путь твой! Когда же боль и горе перестанут быть сущностью жизни твоей, когда ты, наконец, сможешь без страха, а с любовью одной, взглянуть в глаза вечному Солнцу!
На небе постепенно собирались неулыбчивые тучи, и мелкие капли дождя начали стучать по подоконнику. Пока Алексей рассказывал Марии об ужасе прошлой ночи, ясность оставила природу. Новый октябрьский день вступал в свои права, и надо было жить, вернее, продолжать свое земное существование. Надо было вставать, одеваться, идти, совершать ежедневный ритуал обыкновенных действий, слов и поступков. Мария, выслушав Алексея, молча встала, собрала его одежду и положила на кровать, словно намекая, что пора ему уходить, после чего вышла из комнаты, – надо было кормить сына. Алексей одевался долго, пристально рассматривал в зеркало свое небритое лицо, тщательно причесывался, как бедняк, более всего пытающийся всем своим видом доказать, что у него все нормально. Несколько шагов к дверям… Выйдет ли Маша попрощаться с ним? Возненавидит ли она убийцу, которому отдалась минувшей ночью, или простит его? Тишина… Ребенок больше не плакал. «Верно, она сына переодевает», – подумал Алексей и вышел из квартиры, стараясь не хлопать дверью.
Под дождем, не замечая, как капли падают за ворот, Алексей шел домой. Природа вокруг дышала неброской осенней свежестью. Неистребимый запах промокшей живой земли под серым небом напоминал, что жизнь продолжается, что нет такого горя, которое смогло бы прервать навсегда этот прекрасный процесс вечных метаморфоз, в котором лето, осень, зима и весна сменяют друг друга, на деревьях растут листья, их бьют дожди, рождаются дети и умирают старики, младенцы смеются, а матери вытирают слезы… Слеза за слезой текут из глаз Марии, качающей колыбель с младенцем, капля за каплей падают на землю дождинки, жизнь за жизнью приходит в мир и уходит из мира, – и все это именуется Бытием, и все это мучительно, и все это – прекрасно. Алексей мог бы полюбить эту красоту, но жгучая боль раскаяния пронзала его существо и мешала чувствовать на одном уровне с природой, – после вчерашней ночи юноша оторвался от жизни… «Где жизнь? Где правда?» – спрашивал себя Алексей. Эти фразы машинально повторялись в его голове, словно кто-то заставлял его произносить их про себя снова и снова. И он шел, опустив голову, не замечая, как редкие прохожие вокруг озабоченно спешат по своим делам, изредка бросая взгляд на одетого не по погоде молодого человека.
Вот, наконец, и материнский дом. У дверей толпится народ, – возможно, это очередной следственный эксперимент. Когда же, наконец, эта милиция отдаст им тело отца, чтобы похоронить его по-человечески?... Алексей смотрел на милиционеров издалека, и вдруг его словно ударила молния: в одном из служителей правосудия он узнал убийцу отца. Эта коренастая фигура, эти короткие волосы, толстый затылок, привычка держать руки за спиной…
Что делать?
Темников нащупал в кармане нож, которым вчера убил Рустама. Кровь друга, – а Алексей уже считал Рустама другом, – еще не была отмыта с него.
Мстить? Или сбежать? Один удар – и за все можно рассчитаться, а потом – будь что будет…
Но как можно убивать? Вдруг этот человек – не тот убийца, а тоже невинная жертва?
А если – тот?...
Как там Маша говорила: мужество – в умении простить… Да, я могу простить. Но что это – трусость или милосердие?
Хватит думать, – шагни вперед и ударь!...
Но неожиданно убийца в форме повернул лицо назад и улыбнулся кому-то рядом. Алексею померещилось, что эта улыбка так похожа на предсмертную улыбку Рустама… Невыразимая тошнота охватила юношу, и он сломя голову помчался назад, к Марии, а Рустам смотрел на него из подворотни, из серого неба, пересеченного струями дождя, и улыбался...
Вперед, вперед!... Прочь из ада, прочь!... Больше его там не увидят!
Алексей остановился только у дверей квартиры Марии. Двери не были заперты. «Наверное, это я не закрыл их, а она не заметила», – подумал Алеша, отдышавшись. Он шагнул в прихожую со словами:
– Маша, тут двери не закрыты, а ты…
Тут он замолчал. Крик младенца, истерично-громкий, пронзил его душу. «Почему Маша не успокоила его?» Алеша вошел в Машину комнату – и замер. На тщательно застеленной кровати, где несколько часов назад он спал, лежала мертвая Мария. Вены ее были перерезаны, струйка крови стекала с запястья на пол, в уже образовавшуюся большую лужу.
Убийство? Мафия? Но тогда в комнате был бы разгром, а тут – порядок…
Неожиданно Алексей заметил рядом с кроваткой младенца, на столике, где лежали лекарства, записку, написанную Машиной рукой.
«Я ненавижу самоубийство, – гласило письмо.– Не потому, то оно губит душу, – я больше не верю в ее бессмертие, – а потому, что оно причиняет боль другим. Поэтому никто не должен знать о моей смерти. Но ты, Алексей, узнаешь об этом. Ты всегда любил копаться в себе, гордился своей честью и совестью, – я делаю ей подарок. Теперь для твоей совести готово новое роскошное пиршество. Приятного аппетита!»
«Все. Все кончено. Дальше бежать некуда», – метались мысли в голове Алексея. Казалось, он даже ощущал, как мысли бьются изнутри об стенки его черепа…
«Но надо жить. Надо спасаться. Тут я больше не останусь. К кому идти? Только к дяде».
И Алексей, утерев пот с горячего лба, шатающейся походкой спустился по лестнице Машиного дома и направился к дяде, на конспиративную квартиру, чтобы получить наконец приют и совет.


* * *

Путь к дяде был долог и труден. Алексею постоянно мерещилось, что кто-то смотрит на него из каждой подворотни, что некие мстители готовы в любой момент наброситься на него… И самым страшным было сознание того, что двадцатилетний юноша-библиотекарь, типичный «ботаник» и «маменькин сынок», заслужил эту месть, что на его совести – две смерти. Знает ли Клавдий Григорьевич обо всем произошедшем? Как дядя встретит его? Злобой? Насмешкой? Приветом? Алексею было уже все равно. Все равно. Жизнь продолжалась, но вдруг потеряла направление – жить было некуда.
Дядя отворил Алексею дверь с обычной своей наполовину сострадательной, наполовину издевательской улыбкой.
– Тебя еще не арестовали?
Алексей замер от этого вопроса, как вкопанный. Ответить он не мог.
– Да, на твой арест выдан ордер. Да проходи, не стой на пороге, об этой квартире там еще не знают… Мы сегодня обсуждаем, как вести себя дальше. Видимо, придется эмигрировать…
В ушах Алеши раздался какой-то странный шум, – шум ломающейся Родины. Юноша молча прошел в большую, плохо прибранную дядину комнату. Там уже собрались все участники вчерашних событий. Они горячо спорили о произошедшем. Но, когда среди них появился Алексей, все как один притихли, а какой-то юнец с горячечно полыхающим лицом даже попытался привстать.
– Вот он, наш «герой», – прозмеил дядя.
Герой? Убийца? Дурак? Кто он такой, кем его считают бывшие друзья? Алеша тихо сел на расшатанный стул и начал слушать речи заговорщиков. Многие из них принимали самое действенное участие в его судьбе: кто-то советовал ему «для общего блага» убить себя, оставив записку, чтобы мафия сочла произошедшее плодом душевной болезни; кто-то предлагал бежать. Один юнец, опьяненный временем, восхищался Алексеем, как человеком, сумевшим решиться на поступок. Кстати, дядя поддерживал этого юнца, подтверждая, что убийство и рождение – это великие события, которые Бог совершает нашими руками. Обычному человеку это не под силу.
Алексею становилось тошно от этих речей, ему казалось, что все эти люди не понимают его, обсуждают его судьбу заочно, не зная его души, вернее – того, что он нее осталось, не ведая того ужаса, в который он был погружен. Тем не менее юноша не вступал в беседу, не старался прервать демагогов, оставляя себе роль стороннего созерцателя при своей судьбе. Довольно было с него поступков и решений! Он отныне хотел быть, как все, плыть вдоль по течению жизни, надеясь, что оно само вынесет его на берег.
К вечеру заговорщики решили, что Алексею следует бежать в Казахстан. Дядя обещал снарядить его в дорогу, сделать фальшивый паспорт и помочь перейти границу. Там можно было начать новую жизнь.
Новую жизнь!
Эти слова эхом отдавались в душе юноши, эмигрирующего из одной жизни в другую.
В любом случае в этом городе ему делать было больше нечего. Никто не хотел, чтобы его просто прихлопнули, как муху, – а это могли теперь сделать как мафиози, как власть, так и бывшие друзья по заговору. Мстить тоже представлялось невозможным, а главное – ненужным. Алеша наконец понял, что убийцы отца, как бы ни сложилась их судьба, уже наказаны, – наказаны виной и смертью их брата человека. Точно так же наказан и сам Алексей, и ему долго еще не освободиться от этого бремени.

* * *

За окном темнело. Идти домой было опасно, – мстители могли подстерегать на каждом углу. Отправляться в путь толпой значило привлечь к себе внимание. Поэтому дядя предложил племяннику взять с собой пистолет и идти осторожно, постоянно оглядываясь на сообщников, которые будут идти сзади, на некотором расстоянии от юноши. Алеша с безучастным видом положил оружие в карман и спустился по лестнице.
Стоило ему пройти несколько улиц, как позади него раздались шаги. Алексей обернулся – и увидел преследователя. Это был тот же самый коренастый мужчина, которого юноша видел на месте убийства отца! Темников завернул за угол и спрятался в подъезде. Преследователь подошел близко к нему. Внезапно молодой мститель, в решающую минуту почти забывший о милосердии, выскочил из темноты – и ударил убийцу отца сзади по голове. Тот свалился на землю неуклюже, как мешок с тряпьем. Издалека доносился звук шагов – к Алексею спешили сообщники. Надо было стрелять!
Прежде чем нажать на курок, Темников захотел увидеть лицо того, кто лишил жизни его отца… Убийца взглянул на него своими испуганными глазами – белесыми, цвета тающего снега. Алексей увидел черную шапку волос на прямоугольной голове и огрубнувшее, но жалкое лицо. Из темноты откуда-то сверху смотрело улыбающееся лицо Рустама…
Надо стрелять!
«Нельзя, нельзя!»– шептал жалкий убийца…
Нельзя!
Кровь двух человек уже лежит на совести юноши-книжника, кровь двух живых душ!
Нельзя!
Вереница смертей проносится перед глазами Алексея… Если он убьет киллера, цепочка эта завершится или продолжится?
Так стрелять или нет?
Нельзя!
Этот человек застрелил отца, он дал толчок всему тому злу, что творилось в адской жизни Алексея последние несколько дней…
Но – нельзя!
Алексей выпустил киллера, шепнул ему: «Беги!» – и позволил ему убежать во тьму, подальше, чтобы он оказался вне пределов досягаемости для пистолетного выстрела. Потом – выпалил в сумрак наугад. Тут же тишину прорезали звуки множества чужих выстрелов – сообщники, думая, что спасают жизнь Алексея, стреляли тоже.
Дядя вышел из полумрака быстрыми шагами, взял Алексея за руку и повел за собой – в конец улицы, где под фонарем лежало мертвое тело киллера. Чья-то пуля попала ему прямо в сердце. Мафиози умер мгновенно, без боли.
– Ты стрелял? Стрелял? – спросил дядя нервно.
– Да… Нет… Не знаю… – запутался Алексей.
– Ты стрелял, я слышал это. Ну что ж, – твой враг убит, радуйся. Будем верить, что это твоя пуля…
Последние слова дядя тонули в тишине, затопившей мозг Алексея.
«Совершилось!» – повторял про себя Алеша. – «Дело совершено!»
Тот, кто убивал, убит сам. Смерть наказуема смертью. Кровь отца отомщена.
А кровь Рустама?
Чем за нее будет наказан сам Темников?
Это убийство наказуемо жизнью.
Жить без света, без семьи, без любви, без родины, без жизни самой – вот удел Алексея теперь.
И это тоже – совершилось.
И это тоже надо принять, как принимают смерть.

* * *

Надо было срочно бежать из города. Дело было слишком серьезным: вызов был брошен двум могущественным структурам, – власти и мафии, и еще неизвестно, какая из них была опаснее и какая могла нанести удар первой.
Но Алексею было необходимо перед отъездом встретиться с последним человеком, с которым он мог еще говорить искренне, как с собой, – с матерью.
Тайком как от мафии, так и от дяди, окольными маршрутами он пробрался к материнскому дому. Мама встретила его молчанием, – она словно не поняла, что за человек, небритый, растрепанный, огрубевший душой и телом и повзрослевший за несколько дней на много лет, стоит перед ней. Она сидела на кровати, то сминая, то расправляя покрывало, чтобы хоть как-то занять свой слабеющий ум.
«Я знаю, что ты не поймешь меня, – шептал ей Темников. – Но только ты можешь меня простить. Некоторые люди предлагали мне свое прощение, некоторые – кричали, что я недостоин милости. Но они были судьями-самозванцами, я не просил у них прощения, потому что могу просить его только у того, кто может мне его дать – простить меня просто так, а не требовать, чтобы я сначала встал перед ним на колени. И я иду к тебе, и прошу прощения у тебя, перед которой не виновен, и я знаю, что, когда весь наш город, вся Сибирь, вся Россия, весь мир будут рушиться, распадаться, погибать под обломками своей мудрости, своих старых, заржавленных истин, только одно уцелеет, только одно сохранит свою ценность и силу – твое молчание, покорное, безропотное молчание женщины, потерявшей все и все благословившей. Перед этим молчанием я склоняю голову. Слышишь ли ты меня? И что ты мне сможешь ответить?»
«Да, – ответила мать, – да», – и продолжила руками складывать кисти от покрывала на ее постели в один ряд – «для порядка».

* * *

Что можно сказать дальше? Что добавить еще к этому тяжелому и горькому рассказу? Через несколько дней, серым ноябрьским утром, Алексей стоял на границе с Казахстаном. Он уходил – навсегда. Что его ждало, что он оставлял на родине, – знал один Темников, и больше никому не смел он сообщить об этом. Незримая стена встала между ним и его прежним миром.
Дядя провожал Алексея в дорогу. «Я сделал для тебя все, что мог, – сказал юноше Клавдий Григорьевич. – У тебя есть солидная сумма казахских денег, паспорт и все остальное, чтобы жить на первых порах. Ты знаешь, к кому идти, у кого просить помощи. А меня – забудь. Я останусь здесь, чтобы бороться дальше. Я тебе больше не нужен. Считай, что меня – нет».
«А его не было и раньше», – подумал Темников. Все произошедшее, – кровь, безумие, убийства, самоубийства и любовь, ставшая первой и, вероятно, последней в его судьбе, – все это мелькало в памяти, как сновидения, как долгий кошмарный сон, от которого надо было проснуться. Жизнь кончалась. Да здравствует новая жизнь!
Алексей пожал руку дяде и зашагал по серой, никем не контролируемой степи. Неподалеку текла такая же серая пересыхающая речонка без названия. Алексей нащупал за пазухой свернутые квадратиком листы бумаги, – это была его символистская поэма, которую он писал с дядей. Ее Алексей носил с собой все эти страшные дни, как свой символ веры. «Зачем мне это теперь?» Алексей выбросил поэму в речку. Листки уплыли по реке, как кораблики, и чернила на них постепенно расползлись в неясные иероглифы. «Так же расползется и моя судьба»,– подумал Алеша. – «Какая вода в реке стала холодная… Скоро настанет зима…» Мысли о приближении зимы, суровой и длинной, заняли собой все существо раба Божия Алексея Темникова.
Больше думать было не о чем.

Песнь благодарения

(отрывок из поэмы Алексея Темникова «За последним рубежом»)

Довольно песен о боли и страдании, довольно бунта и мятежных слов! Новую песнь–песнь благодарения–начинаю я отныне. Пусть все, что я испытал в своей жизни, получит от меня дар благодарных звуков.
И я запеваю песню, исполнять которую должен не устами, а всем существом, всей жизнью своею:
–Благодарю тебя, Жизнь, за дары и наказания твои. Да благословенна будет твоя тяжесть, воспитывающая во мне силу, и легкость твоя, дающая мне возможность любить.
Жизнь, ты – яд и противоядие, болезнь и исцеление, грех и покаяние; в тебе – все. Но в этом – проклятие твое, тот первородный грех, за который страдают все живые. Ибо ты борешься против самой себя, подавляя то, что сама же создала.
Ты растишь цветы и заставляешь их вянуть, ты питаешь детей–и ведешь их к старости; воистину, ты лечишь от одной болезни, порождая другие. И за это я люблю тебя ненавидящей любовью, ибо не могу я относиться иначе к тебе: ты, Жизнь, – это веревка, привязавшая меня к миру настолько прочно, что я на привязи стал свободен и обрел свободу в неволе твоей. За это – Аллилуйя жизни!
– Благодарю тебя, Совесть. Я сдался тебе в плен, чтобы не сдаться людям; я доверился тебе. Ты имеешь право грызть и терзать меня, ибо я для тебя – только кусок грубого камня, из которого ты высекаешь человека.
Совесть, ты, терзая меня, сама страдаешь больше меня; и страдание это дает душе урок. Обидчик всегда слабее обиженного, и палач всегда слабее жертвы. Поэтому удар, нанесенный любому человеку, есть удар по мне. Ты, совесть, расширяешь пределы моего бытия, заставляешь меня страдать со всем, что живет, и я проникаю сквозь темные сферы жизни к свету со-бытия.
Совесть, ты подобна зверю, приручаемому человеком. Ты опасна и грозна, и трудно приручить тебя; но, если ты будешь приручена мною, то навсегда окажешься неспособной к жизни на воле. И только в процессе дрессировки совести становится мне ясно, что не я – тебя, а ты – меня приручаешь, Совесть, и за это – Аллилуйя совести!
– Благодарю тебя, вдохновение. Ты позволяешь мне творить. Творчество – это рождение человека. Когда я творю, я рождаю себя сам. Человек в процессе творчества переживает одновременно муки рождающей матери и рождающегося ребенка (которые, кстати, гораздо страшнее – я помню это).
Каждый день из бесформенной безобразной массы выковывать себя, быть утробой, плодом и врачом одновременно – вот что такое творчество.
Как это представить себе? Как понять это с точки зрения человеческого разума? Не знаю… Но материнская ласка и забота врача здесь исключены, и процесс родов души, родовых схваток мысли длится всю жизнь.
И за ежедневные муки рождения, за ежечасные прозрения и заблуждения, за ежесекундные прикосновения к новой жизни – Аллилуйя вдохновению!
– Благодарю тебя, Смерть. Сейчас, на пике своей жизни, на вершине души своей, на холме, возвышающемся над равниною времени, – я хочу говорить с тобою, Смерть. Я не боюсь тебя, ибо знаю, что не я – тебя, а ты – меня должна бояться.
Ты беднее меня, Смерть, и несчастнее, ибо жизнь твоя, абсурдная жизнь смерти, длится только один миг – миг моего умирания.
Пока я живу, я каждый миг побеждаю тебя; когда я умру, ты обретешь одно мгновение полного торжества надо мною, но против этого одного мига я выставлю мириады мгновений своей жизни, полных чувства, мысли, любви, полных Человечности, – и счет нашего поединка все равно будет в мою пользу.
Не бойся меня, дочь моя Смерть; мы не враги с тобою, и я помогу тебе избавиться от страха и, живя рядом со мною, работать на меня, а не против меня.
Союз Жизни и Смерти–вот что нужнее бессмертия! Если он сформируется, то само бессмертие будет уже не нужно. И я пью кровь и плоть Жизни, причащаясь во имя этого союза: за твое здоровье, дочь моя Смерть! За твое здоровье, сестра моя Жизнь! С днем рождения, Бессмертие!

Комментариев нет:

Отправить комментарий