суббота, 5 апреля 2014 г.

Голосуйте за понравившиеся истории - лучшие из них будут опубликованы в Альманахе "Дневник поколения"!

Вот и подошел к завершению творческий марафон длиною в год, в течение которого писатели и непрофессиональные авторы в своих произведениях — рассказах, автобиографических историях и эссе — создавали коллективный художественный образ своего поколения (родившихся в 50-60-х), пережившего смену эпох, распад империи, выстоявшего и не потерявшего себя в «лихие 90-е». Итогом этого литературного проекта станет выход в издательстве «Вече» альманаха «Дневник поколения», активная работа над композицией которого ведется уже сейчас.


Главным инициатором и идейным вдохновителем проекта выступил известный писатель, журналист и общественный деятель Александр Лапин. На протяжении долгих лет он собирал и анализировал факты, проводил собственные исторические исследования, пока, наконец, накопленный им материал не вылился в масштабное и яркое произведение, посвященное последнему советскому поколению, – роман-эпопею «Русский крест». Работа над созданием книги настолько увлекла писателя, что он решил выйти за пределы собственного литературного творчества и достичь более широкого отражения эпохи с помощью воспоминаний современников.

Выпуск Альманаха с лучшими историями участников "Дневника" намечен на осень 2014 года, когда в печать выйдет 5-я, завершающая часть романа "Русский крест" - "Волчьи песни".

Сборник, в котором найдет отражение изменчивый и неуловимый образ эпохи, бесспорно, вызовет неподдельный интерес у всех, кому небезразлична история родной страны. В «Дневнике», как в зеркале, вы сможете увидеть и себя, и своих близких, но главное - достоверный портрет поколения, которому суждено было принять на себя основной удар эпохальных изменений, охвативших страну в годы перестройки и строительства новой России.

ГОЛОСОВАНИЕ МОЖНО СЧИТАТЬ ОТКРЫТЫМ!

Наш проект носит не только литературный, но и общественный характер – и поэтому у каждого участника и наблюдателя есть возможность высказаться и проголосовать за те работы, которые, по его мнению, обязательно должны оказаться на страницах Альманаха! Это можно сделать, оставив короткий комментарий «+1» под любым произведением (количество историй, за которые можно проголосовать, не ограничено), опубликованным здесь, в нашем творческом блоге.

Для переключения между историями, вы можете использовать удобную панель навигации "АРХИВ БЛОГА", расположенную в правой части страницы:


НАМ ОЧЕНЬ ВАЖНО ВАШЕ МНЕНИЕ.

УДАЧИ!

среда, 19 марта 2014 г.

Сергей Павлович. "РОЖДЕННЫЙ В СССР, или ОДИН ДЕНЬ ИЗ СЕРЕЖКИНОГО ДЕТСТВА".

- Вставай, сынок! Вставай, уже шесть часов! – слышу сквозь сон добрый мамин голос. Но вставать не хочется, и я переворачиваюсь на бок лицом к стене. Вдруг неожиданно загорается свет в комнате, заставляя уткнуться в подушку. - Сережка, поднимайся! Тренировку проспишь, моя золотая сорвиголова! – мама наклоняется надо мной, и ее ласковые руки скользят по моим волосам. Я сажусь на край кровати, смотрю на спящую младшую сестру, которой свет нипочем, затем перевожу взгляд на висящий напротив портрет С. Есенина и начинаю одеваться.

Да, сегодня вторник, и тренировка по плаванию с утра, поэтому надо делать все быстро – умываться, пить чай, по темной холодной улице бежать на автобусную остановку и к семи часам быть во Дворце спорта «Энергия». Я занимаюсь плаванием с шести лет и уже достиг определенных успехов, имея второй юношеский разряд. Сегодня тренировка прошла хорошо, сорок пять минут пролетели быстро, и я окончательно проснулся. На первом этаже, между женской и мужской раздевалками, стоял автомат газированной воды. Каждый раз после тренировки мы с пацанами обязательно пили здесь газировку, причем устраивали себе и двойные, и тройные сиропы. Изрядно пахнувшие хлоркой, с воспаленными красными глазами, мы облепляли автомат, и начиналось самое интересное! Пашка Смелов опускал в прорезь для монет три копейки с маленькой просверленной дырочкой, в которую была продета прочная нитка. Реле срабатывало, стакан начинался наполняться газировкой с сиропом. А Пашка аккуратно за ниточку вытаскивал монетку и снова запускал ее в таинственную внутренность аппарата. Мы забывались, начинали шуметь и визжать от восторга, а потом икать от выпитой воды, поскольку наши желудки после бассейна уже были полными. Если бы не вахтер Степаныч, который периодически нас гонял, веселью не было бы конца.

В то же время надо торопиться, я учусь в первую смену, и в восемь часов сорок пять минут начинается первый урок. Сегодня я не буду заходить домой, а сразу поеду в школу, ранец с учебниками и принадлежностями со мной.

На остановке я вглядываюсь вдаль, загадывая, чтобы автобус двадцать пятого маршрута был сегодня «ЛиАЗ». Эти новые теплые автобусы появились в городе совсем недавно, и я полюбил ездить в этих желтых «красавцах», особенно на переднем сидении со стороны водителя. Здесь было очень тепло, так как я сидел над передним колесом автобуса. Впервые водитель сам, по громкой связи, называл остановки. Здорово! Моя мечта сбылась, я поднялся по ступенькам в салон и подошел к аппарату продажи билетов. Опустил в приемник для денег пять копеек, крутонул валик и сам оторвал билет.

-«Улица Комсомольская», - раздался голос водителя. – Мне выходить. Вот и школа, моя любимая средняя школа номер два. Рядом со школой длинное пятиэтажное здание, на первом этаже которого располагается трест «Казахтранстехмонтаж». В тресте работает мой папа. На крыше здания большими красными буквами составлено «Народ и партия едины! Вперед к победе коммунизма!». Я который раз читаю и спрашиваю себя: «А когда он настанет, этот коммунизм?!»

Сегодня шесть уроков – это много! Но все терпимо, тем более я люблю учиться. Просто день сегодня тяжелый: после уроков надо нести на пункт приема макулатуру в зачет класса, потом сходить в магазин, сделать уроки на завтра, вечером поиграть с сестрой Ксюшкой. Да, но что поделать, ведь папа в командировке, а мама на работе.

После четвертого урока, на большой перемене стремглав мчусь вниз, в школьный буфет. Мама дала мне десять копеек, и сейчас я куплю свою любимую «дорожку» с повидлом и фруктовый кисель. М-м-м, вкуснятина!

Уже полчетвертого, тащим с Мишкой Золотаревым большую сумку со старыми газетами и журналами в пункт приема макулатуры. Мишка намного ниже меня, поэтому основная нагрузка ложится на мою ручку. Я злюсь, но молча несусь вперед. Пункт приема макулатуры – это простой строительный вагончик с двумя окнами, большим и маленьким. Нас встречает тетя Поля, которая знает по именам, наверное, все население города.

- А, это вы, ученые?! – Полина Ивановна начинает принимать связки газет и журналов, а потом взвешивает их. – Так, восемь шестьсот, дорогие мои! Записываю на 4 «в» сш. № 2, - сказала она и открыла журнал. – Скажите Валентине Петровне, что пока вы первые!

Последние слова мы практически не слышали, так как, освободившись от ноши, толкаясь, уже неслись по шумной мостовой.

Дома меня ждала приготовленная мамой брезентовая сумка с пустыми молочными бутылками. Иду в продовольственный магазин. Сегодня никаких денег не надо. Сдаю пустые бутылки: большие литровые по двадцать копеек, маленькие пол-литровые - по пятнадцать. У меня одной посуды на рубль сорок. Покупаю большую бутылку молока, бутылку сливок. Уйти из молочного отдела не тороплюсь, крышки на бутылках сверкают разноцветной фольгой, переливаются, и от этого становится тепло и весело. Вот зеленая крышечка – это кефир, белая – молоко, светло-малиновая – ряженка, белая в желтую полоску – сливки… В хлебном отделе покупаю булку «темного» за шестнадцать копеек и приятно осознаю, что у меня еще осталось четырнадцать копеек. Стограммовое мороженое обеспечено, это которое без горки, но я оставляю эти деньги на воскресенье, мама разрешила. Ура!

Отдыхаю, готовлюсь делать уроки. Если честно, для меня это не проблема. Я учусь на «4» и «5», а за первые три класса имею похвальные грамоты за отличную учебу и примерное поведение. А вот аккуратно заправить перьевую ручку для письма чернилами – это проблема! Лишь бы Оксанка не увидела пузырек с чернилами, мама привела ее уже из садика, и она тут как тут. Правда, на случай кляксы у меня в каждой тетрадке по промокашке.

Мама уводит Ксюшу на кухню, у меня есть время почитать про индейцев, которыми я сейчас очень увлечен. Да что я, почти весь класс! Беру с полки томик Джеймса Фенимора Купера «Последний из могикан». Вот суровый и справедливый, смелый и благородный охотник и следопыт Натти Бампо встречается с великим Ункасом… Я полностью погружаюсь в чтение.
- Маю кижечку читай! Маю! – в дверном проеме появляется сестра. Она подбегает ко мне, бьет ладошками по моим коленям и ищет глазами свою любимую книжку с большими цветными рисунками.

- Ну что ж, давай будем твою читать! – мы забираемся на мою кровать, я удобно усаживаю Ксюху на подушку и начинаю:

- Где ты была сегодня, киска?

- У королевы, у английской.

- Что ты видала при дворе?

- Видала мышку на ковре!

Счастливая сестра хлопает в ладоши и раскачивается на подушке. Мы читаем С. Маршака, рассматриваем рисунки и не слышим, что нас уже давно зовет мамочка.

- Дорогие мои, вы где? Идите быстрей в зал, «спокашки» начинаются!

Я чуть ли не быстрей Оксанки несусь к телевизору. На черно-белом экране «Восхода» уже появились тетя Валя, Филя, Степашка и Хрюша. Мы замираем и внимательно «ловим» каждое сказанное героями слово. Потом радость доставил чешский мультик про крота. Сегодня он садовник и мучается с дырявым шлангом для полива сада.

К сожалению, очередной зимний день подошел к своему концу. Мама уложила Оксанку, подготовила мне чистую рубашечку и пожелала спокойной ночи. Лежу и слушаю, как сопит сестра. Ну почему так: с вечера не хочется спать, а утром тяжело просыпаться! Я еще долго ворочаюсь, представляю далекое будущее, высчитываю - сколько лет мне будет в двухтысячном году.

- Столько же, сколько сейчас моему папе, - шепчу я сам себе и проваливаюсь в сон.

суббота, 1 марта 2014 г.

Георгий Панкратов. "КАК МЫ ВСТРЕТИЛИ НОВОЕ ВРЕМЯ".


Георгий Панкратов. Писатель, публицист. Родился в Санкт-Петербурге, в разное время проживал в Севастополе, Нижнем Новгороде, Екатеринбурге, Омске, Москве. Автор сборника стихов «Невод мира сего» (2012).

Как мы встретили новое время.

- Послушайте этого парня, — говорил уважаемый телеведущий, и я замирал перед экраном: этой программы мы с родителями ждали несколько месяцев — главный канал страны, лучшая телепередача, телепередача-эталон, и в ней через какие-то секунды должны были показать меня. — Который так все понимает, и простым языком говорит с нами…
Нас снимали практически весь день — жильцов специально просили не выходить из дому, в особенности Илью, василь-островского дурачка лет двадцати пяти. Нас снимали на коммунальной кухне, возле сдвинутых столов и расставленных вдоль длинной стены одинаковых газовых плит. Человек с камерой входил на кухню и медленно шел по ней, снимая всех жителей — а нас было много — и останавливаясь на каждом. У меня, восьмилетнего ребенка, брал интервью лучший ведущий страны Владимир Молчанов. Его очень интересовало почему-то, что я думаю о жизни в этой коммуналке, о своей — детской — жизни с родителями и о жизни России в целом. Это совсем не шутка, непонятное интервью длилось долго и снималось в несколько дублей. Говорил он и с остальными жильцами.
Но вот, когда я затаил дыханье и уставился в экран, на нем возник черный занавес, за которым открывалась какая-то странная студия, посредине которой на стуле сидел бородатый мужчина в очках с гитарой. Он запел хриплым голосом песню про «Черный пес Петербург», и внутри меня все упало. Целый съемочный день в нашей огромной, двадцатипятикомнатной коммунальной квартире на Васильевском острове обернулся тем самым кадром на кухне, где все, застывшие, стоят перед столами, как будто их собираются фотографировать. Кадр длился несколько секунд, и вряд ли представлял не только художественную, но и вообще хоть какую-нибудь ценность.
Шевчука я слушать не стал: мой Петербург никогда не был «черным псом», это сравнение наводило, да и до сих пор — с той самой картинкой из детства — наводит на меня оторопь. Да и вообще, я жил еще в Ленинграде, как, думаю, и вся наша квартира. Которая так и осталась в Ленинграде — и сейчас, проходя по Большому проспекту, я вижу на окнах пожелтевшие буквы SALE. Квартиру расселили ближе к концу девяностых — заселить ее оказалось задачей не из простых.
Программа «До и после полуночи» с тем просмотром закончилась для меня навсегда. А вот другую, «600 секунд» Невзорова, я, наоборот, полюбил. Конечно, никто не хотел увидеть съемочную бригаду в нашей квартире — в силу специфики передачи — но, едва она начиналась, обычно шумные кухня, длинный коридор, и даже вечно занятые туалеты пустели. Мне кажется, так происходило во многих квартирах. Программу «600 секунд» любили — наверное, за то, что она показывала, что где-то есть жизнь еще страшнее.
Вдохновленный телепередачей, я рисовал босые ступни ног, выглядывающие с лестничного пролета: мне казалась ошеломительной операторская съемка с нижних ступеней, постепенно приближающаяся к ним камера, открывающая, наконец, пытливому взгляду зрителя свежеиспеченного мертвеца, павшего в какой-то низшего уровня бандитской разборке. Говорят, Невзоров удивлял всю Европу, делая предсмертные интервью: совал микрофон под нос хрипящему и агонизирующему бандиту с вывороченными кишками, и тот умирал, как бы сейчас сказали, онлайн. Не знаю, не видел. А может, меня уберегли от этой программы заботливые родители, переключавшие на «Спокойной ночи, малыши» с разрекламированного советского фильма ужасов «Люми». В рекламе воплощался весь страх советского человека, потерявшего Родину и ориентир в ирреальном пространстве — автомобиль или танк, вываливающийся из телевизора, прямо в комнату сидящих перед экраном обывателей. Горящий, по-моему. Реклама фильма хорошо иллюстрировала состояние самих обывателей: в их размеренный, добрый, уютный мир вырвались демоны. За демонов отвечал Невзоров и со своим «Черным псом» Шевчук. От добрых Хрюши со Степашей, как и от интеллигентного ленинградского Хохи с головой-дырявым башмаком, предложенных родителями как альтернатива аду, я уже воротил нос.
Имел, что называется, право. К своим семи несмышленым годам я и сам уже снялся в подобном «Люми». Советский интеллектуальный фильм «Третья планета» не претендовал на то, чтобы зваться триллером, он отсылал к Тарковскому и Стругацким, а потому так и остался на полках «Ленфильма». Впоследствии режиссер Рогожкин и сам осознал ошибку, видимо, перестал снимать «интеллектуальщину», и в его карьере сразу началась золотая эра – «Особенности национальной охоты, рыбалки и чего там еще» принесли ему всероссийскую славу. Мне же оставалось сожалеть, что, приглашенный на съемки следующего фильма, я отказал режиссеру в категорической форме — всему виной были комары в лесу под Ленинградом, где снимали один из эпизодов фильма. Сколько ни пытался режиссер Рогожкин убедить меня в том, что кинематограф – это не только комары, я был непреклонен: взяв родителей за руки, гордо отправился домой. Благодаря чему и пишу сейчас свои скромные тексты, а не раздаю интервью журналам для киноманов. Вроде «Сеанса», валялся у нас дома такой. Внутри него был постер – хотя слова такого еще не знали – с изображением плачущей Ани (героини фильма) и пытающегося утешить ее меня. По сюжету Аня должна была орать нечеловеческим голосом, и утешая, я ненавидел ее и боялся.
Режиссер потешался над нами как мог. То не скажет про труп — настоящий, из морга, расчлененный и аккуратно упакованный в пакет, исполнителю главной роли, мужчине за 50, то скроет от меня, что если кинуть в кусты камень, раздастся неслабый взрыв. Чтобы быстрее бежал. Снимал он и двухголовых уродов, и натуральных психов для массовки, изображающих – осознанно ли? – зомби. Кино начала девяностых – это страх и ненависть, еще раз страх, и еще раз ненависть, но не в Лас-Вегасе, а в городе Приморске Ленинградской области, где снимались эпизоды фильма, и где жил огромный паук размером с мою детскую голову, и ходил единственный автобус под номером 18.
Попасть в кино, что интересно, в эти годы было очень просто: мы шли с родителями к станции «Гостиный двор», и нас окликнула женщина. Сказала, что ишет ребенка для роли в фильме, и предложила проехать до «Ленфильма». Мы думали – шутка, поначалу. Думали, она хочет время спросить.
Кстати, для того, чтобы спросить время, существовал специальный телефон: в Ленинграде, например, 08. Позвонив по нему, можно было услышать механический голос, который говорил, как роботы в фильме «Гостья из будущего»: точное время столько-то часов, минут и секунд. Будучи ребенком, а все дети счастливы и, как известно, часов не наблюдают, я долгое время не подозревал о существовании такой услуги. Пока родители не попросили узнать время, а я, перепутав, прокрутил на дисковом телефоне девятку вместо восьмерки. Ничего не подозревая, я просил у поднявшей трубку девушки «Извините, а вы не подскажете, который час?» — я был воспитанным мальчиком. То-то было смеху у родителей!
Но когда на пятки, а затем и на глотку старому времени наступило новое, цифр после нуля стало резко не хватать. Любая захудалая, только вылупившаяся из своего кооперативного антисоветского яйца фирмочка мечтала иметь телефон на 0, но прежде всех появились 009 и 058. Первый принадлежал новой справочной, вроде 09, но только на коммерческой основе, и операторам старой службы стало гораздо проще работать — все, что от них теперь требовалось, это повторять заученную фразу «Мы не располагаем такой информацией, но можем переключить на коммерческую службу 009». На 058 девушки были куда разговорчивее, что объяснялось характером оказываемых ими услуг. Это был первый в городе сервис «интим по телефону». Меня и маленького Артема – кроме нас, детей в огромной коммуналке не было – завораживали обнаженные красавицы, рекламировавшие эти три цифры: «Позвони мне», «Жду тебя», «Пошалим». Среди соседей ходили слухи, что примерные отцы семейств просаживали целые состояния в разговорах по страшному номеру. О чем говорить с красавицами, мы, дети, совершенно не представляли. Нам просто хотелось их услышать, убедиться в том, что они существуют, узнать, как звучит их голос — только-то и всего. Но в трубке раздавался сухой ответ, как будто мы звонили в 09, или даже, порой, в 08. Даже в 009 голоса были живее, теплее и эротичнее. Мы набирали номер снова и снова, и, услышав голос, бросали трубку, пока однажды не узнали, что оплата насчитывается не за сам «взрослый разговор», а за то время, что ты на линии, начиная с первой секунды. Красавицы из 058 сами позвонили, не выдержав, в нашу квартиру, и объяснили родителям, что больше не стоит их беспокоить. Почему-то они не сказали – кого беспокоить, собственно – и мама единственный раз побывала в самой дальней комнате коммуналки – напротив ванной – где изредка появлялся начинающий постсоветский бизнесмен Лева.
- Куда они могли звонить? — интересовалась мама (мы, разумеется, не признавались).
- Не знаю, — отвечал тот. — Надеюсь хоть, не в Большой дом.
Помню, мама аж ахнула и отчего-то испугалась. А мне показалось, что под Большим домом они подразумевают публичный — настолько, видимо, боялся, что наш замысел раскроют, и неожиданно понял, как они близки к разгадке. И в этот момент мне стало стыдно.
Услуга 058 рекламировалась в газетах «Калейдоскоп» и «Не скучай» — пионерах ленинградской бульварной прессы — если я не ошибаюсь, они существуют до сих пор. Помимо эротических рубрик (эти статьи почему-то считались главными и часто выносились на обложку), журнал публиковал все, что могло заинтересовать простого советского обывателя, вырвавшегося из темного небытия в мир свободной информации. Здесь и дамские советы, и интервью с популярными музыкантами, и рубрика про «невероятное-очевидное», и дачный уголок, и плотно уже вошедший в жизнь этого самого обывателя криминал. В журнале публиковали просто фантастические материалы, запредельность которых поражала даже меня, ребенка, не знающего, чем занять себя в туалете и потому взявшему за правило прихватывать с собой «Калейдоскоп». Так, в одной статье рассказывалось, что известный выстрел, который произвела «Аврора», случился по той причине, что матрос, решивший прочистить орудие, случайно сел в лужу муравьиной кислоты. Муравьи разъедают крейсер «Аврора», предупреждали журналисты «Калейдоскопа» ленинградского обывателя, и скоро от него совсем ничего не останется. Однажды я прочитал историю, которая на некоторое время изменила мою жизнь: оказывается, в канализационной системе Ленинграда живут жабы-мутанты. Рассказчик (на условиях анонимности) поделился с «Калейдоскопом», что однажды, когда он присел по естественной надобности, такая жаба выскочила прямо из недр унитаза и схватила его за яйца. Случай нельзя назвать уникальным, утверждали журналисты издания, скорее, он демонстрирует возрастающую тенденцию. Так «Калейдоскоп» потерял одного читателя: я стал ходить в туалет настолько быстро, что о чтении газеты уже не могло быть и речи.
Но, повзрослев, конечно, я забыл ту страшную публикацию и никак не мог предположить, что спустя много лет она напомнит о себе сама. Тем не менее, это случилось, причем весьма неожиданно: на занятиях по истории СМИ в университете. Преподаватель, молодящийся мужчина в возрасте, рассказал, что в начале 90-х, когда у интеллигентных людей было плохо с работой, да и вообще плохо, он, как и некоторые его знакомые, коллеги, подрабатывал в дешевых бульварных изданиях написанием — причем, не простым написанием, а именно выдумыванием, подчеркнул он — бредовых заметок. За них относительно неплохо платили, а отнимали они совсем мало времени. Ну, и в качестве примера, смеясь, привел ту публикацию о жабах-мутантах. Я почувствовал себя глупо, хотя, как знать, сколько еще ленинградцев под впечатлением той публикации ускорили пребывание в туалетах? Скольких еще он лишил размеренного сортирного чтения? Властитель дум, видите ли.
Хотя и время наступало такое: сидеть в сортире было непозволительно, чтобы жить, как любили тогда повторять все вокруг, нужно было вертеться. Дед работал на «Ленфильме» и, по совместительству, водителем на маленьком грузовичке, бабушка на заводе (с приходом нового времени там стали производить кетчуп – она произносила это с горечью, пытаясь сопоставить вроде несопоставимые слова: завод, двигатели, кетчуп – кетчуп, двигатели, завод), отец ходил в моря. А я мечтал стать журналистом, вдохновленный посещением молчановской команды. Я записал на магнитофон звук смыва в туалете и сделал заставкой своей авторской радиопередачи. Хотел по квартире и делал интервью, довольно быстро надоев всем жильцам. В квартире оставалось всего две комнаты, репортаж из которых не получился: секретная угловая комната, должно быть, с самым красивым видом из окна, на которой было написано «Виноградовы». В этой комнате никогда не появлялись жильцы. Отказалась идти на контакт и полубезумная старуха, подливавшая продукты испражнений соседям в суп, или демонстративно выливающая их ванную. Но я и не рассчитывал, что она ответит на мои прямые вопросы.
Из кухни был выход по темной лестнице в странное помещение, где сушили белье. Жильцы называли его в шутку «бельэтаж» — огромная комната с бесчисленными веревками, протянутыми под потолком, которая освещалась тусклой лампочкой и маленьким окном с видом в двор-колодец. Всякий раз, когда я заглядывал в него, мне становилось не по себе. Я спрашивал: а зачем они придуманы, эти дворы-колодцы, в которые невозможно попасть – ну разве что из окна первого этажа, и никто из взрослых не находил ответа. Как, впрочем, на многие детские «Зачем». Спустя много лет я прочитал где-то статью о том, как вырастают дети в маленьких ленинградских комнатах, ежедневно глядя в черное нутро двора-колодца, какой, должно быть, неизгладимый отпечаток на них это накладывает. И понял, что счастлив хотя бы оттого, что у меня этого не было.
Огромную комнату с высоченными потолками дед сделал двухэтажной – тут были и прихожая, и маленькая кухня, и деревянная лестница, ведущая в спальню – под потолком. Оттуда было интересно наблюдать за взрослыми, которые привычно сидели возле телевизора по вечерам или занимались обыкновенными делами. На тумбочке возле моей кровати всегда стояли любимые игрушки — и они были, как мне теперь кажется, типично ленинградскими — трамвай, заботливо склеенный из деталей (он продавался в разобранном виде) и метрополитен. Это звучит удивительно, да я и сам удивляюсь сейчас, вспоминая ту игрушку, и сожалею, что она не сохранилась. Она представляла собой круглый механизм с тремя застекленными окошками-«станциями». Нажатием кнопки можно было запустить «поезд», им же останавливать его, когда тот прибывал на станцию. Желающим «беспредельничать» можно было не останавливать поезд, заставляя его проезжать все три станции, а затем – по кругу – снова их же – и так до бесконечности. Игрушка была незатейливой, но чем-то притягивала, не давала оторваться от себя: я проводил за ней много времени, и всякий раз с удовольствием.
Взрослые поднимались на второй этаж только перед сном – для того, чтобы сразу лечь. Лишь однажды его использовали не по прямому назначению, в 93-м году. В один из дней в квартире начался переполох, все кричали, что нужно прятаться, «по Большому проспекту идут танки, и вообще начнется война». В квартире зашторили все окна, погасили свет, мне говорили, что нужно ложиться на пол верхнего этажа и, затаив дыхание, лежать там. Я полежал некоторое время, в обнимку с метрополитеном, пока не надоело. Почему-то я был твердо убежден, что никакой войны не будет, что она не может просто взять и начаться, к ней нужны приготовления. И не понимал, что это они и есть. А вечером все о войне забыли. Бабушка рассказывала сон: будто мы на даче, я принес воды из родника, гуляю, ем клубнику, она накопала картошки и отдыхает возле крыльца, рядом дедушка чем-то занят — вроде как пилит что-то. На этом рассказ прерывался, и, нетерпеливый, я дергал ее: «А дальше? Что дальше? История-то где?». Но бабушка объясняла, что это все. Истории никакой не будет. В ее снах все было мирно, привычная обстановка и родные люди рядом — вот все составляющие ее идиллии. Историй ей было не нужно.
А тем временем вся наша жизнь становилась историей — в том самом привычном виде, который был так дорог. Трамваи ходили редко, и до Садовой приходилось идти пешком — летом это была приятная прогулка. На Садовой находился обменный центр: бабушка хотела распрощаться с комнатой и получить квартиру где-нибудь в новых районах города: она приходила в скучное здание, где были расставлены друг за другом длинные столы, и люди перебирали какие-то карточки, что-то выписывали. Бабушка проводила там долгие часы, а я слонялся от безделья по аудитории и этажам: мне было совершенно не понятно, чем она там занималась, в чем смысл просиживать в этом здании драгоценные дни, когда можно проводить их куда интереснее – гулять, к примеру, в том же Юсуповском парке, сидеть на маленьком островке, окруженном водой и разговаривать о поэзии – я, например, очень любил стихи тогда, не в пример  мне нынешнему, или кормить уток — что могло быть прекрасней на свете кормления уток свежим батоном? Но бабушка упрямилась: она тащила меня за руку в обменный центр. «Чтобы нам было лучше жить», — коротко объясняла она и погружалась в бумаги. Я брал в руки газету, такую же скучную, как весь этот центр, как бабушкино занятие, как и вся моя жизнь в эти часы, и читал по слогам: «Со – бач – ка – о- бе – ща -ет». Окружающие почему-то смеялись.
- Гражданка, правильно ваш мальчик мыслит, — обращались к бабушке веселые мужчины, и та, наконец, замечала меня.
- Собчак, а никакая не собачка. Где ты увидел собачку? — спрашивала она.
Для меня было труднопроизносимым слово «Собчак», мне не давалось понимание его смысла. Я тут же, рядом, рисовал собственную газету, в которой не писали ни о собачках, ни о «собчаках». Я аккуратно выводил линии, делившие газету на полосу, и рисовал в них непонятные фигуры. «Гражданка», — выводил я странные буквы.
-Бабушка, бабушка, — донимал я. — А что такое гражданка?
- Район такой в городе, — отвечали смеющиеся мужчины.
Я уходил блуждать по коридорам скучного здания. Однажды я заметил на подоконнике трехлитровую банку, в которой барахталась мышь — настоящая, серая, крупная. Она судорожно перебирала лапами, пытаясь удержаться на плаву, интересно, помышляла ли она о том, чтобы выбраться? Вокруг странного зрелища собирались люди. Один из собравшихся, словно организатор представления, наклонялся над банкой, заглядывал в нее, крутил, поворачивал банку.
- Мышь поймали, — отвечал он на немые вопросы присутствующих, почему-то со странной гордостью в голосе.
- И что теперь? — кто-то решался озвучить вопрос.
- Ей надоест, и она утонет, — пожимал плечами человек.
- Отпустите ее, — сказал я, и народ зашептался. Кто-то поддержал идею, кто-то нет. Мнения разделились.
- Ты смеешься, что ли? — сказал человек. — У нас итак полон дом мышей. Скоро на голову прыгать будут. Теперь их не травит никто, сами справляемся.
- Ну, а почему таким-то способом? — робко спросил кто-то.
- Так это, — замялся человек. — А каким еще?
Я отошел от них: делать среди этой публики было нечего. Они смотрели, как барахтается мышь, и, когда надоедало, расходились. Вода – не сметана, из нее, как в известной сказке, масла не взобьешь. Итог мышиных стараний был предрешен. В каком-то смысле и мы, ленинградцы, оказались в положении той мыши: новое время заключило нас, простых обитателей легендарных василь-островских коммуналок, в банку и наполнило ее водой. Новым людям, которые стремительно приобретали все вокруг, первое время еще было интересно смотреть за нашими барахтаньями – ведь именно на фоне этой растерянности, немощности, особенно стильно и выигрышно смотрелось знамя их свободы, но вскоре их мир окреп и стал замкнутым – в городе, как и по всей стране, рождались высшие касты, и  стали они так высоки, что каких-то мышей в банках с их золотых вершин было просто не видно. Мне говорили об этом с горечью, понемногу, давая понять, что нас – и меня – там никогда не будет, а будет только банка, только вода. И я верил. Порой настолько сильно, что родители ужасались сами.
Так случилось и в тот раз. Выйдя на улицу, чтобы провериться и переварить в своем маленьком детском сознании зрелище, я запустил руку в карман кофты и обнаружил горсть монет – это казалось странным: родители в том возрасте мне никогда не давали карманных денег. В голове родились странные предположения: узнают ведь – будут спрашивать: где взял? Откуда? Ответ мог быть только один — украл. У кого? У родителей? У бабушки? Или у кого-то на улице, в общественном транспорте, в этом чертовом доме скуки и уныния? Но этого не может быть, потому что я знал, что не крал. Тогда откуда они? Я снова вспомнил мышь: точнее, не ее саму на этот раз, а людское движение возле нее. Какой-то неопрятный человек возраста моих родителей, проходя мимо меня, подозрительно смотрел и, по-моему, даже слегка толкнул — интересно, кто он? Что ему от меня было нужно? Он так стремительно сбежал по лестнице, хотя до этого, вроде, никуда не торопился и вместе со всеми разглядывал мышь. Точно, — понял я. — Это он подкинул мне деньги. Отвлек, и, пока я стоял растерянный, насыпал мне в карман монет. Зачем? А кто знает? Может, ему необходимо было избавиться от них. Может, как раз он и вор.
- Ну, разве такое бывает, чтобы подсыпали деньги? — смеялась бабушка, правда, смеялась грустно: ей очень долго пришлось упрашивать контролершу на станции «Площадь Мира», чтобы та пустила нас в метро.
Взрослые научили меня, что деньги — это грязь, зло, что они стоят на пути человека к счастью, а людей — к дружбе и пониманию. «Новые люди» были плохие, значит с деньгами, или с деньгами — значит, плохие. Все перепуталось, но я точно знал, что связь есть. Я запомнил это. И, увидев у себя в кармане деньги, я мог принять только одно решение — избавиться от них, чтобы не запятнать себя, остаться чистым, остаться честным.
А правы ли были родители — я до сих пор не знаю.
Раз в год мы садились в поезд, чтобы, проведя два унылых дня за поеданием картошки и играми в подкидного дурака, оказаться в городе русской славы и русских же моряков – Севастополе. Для города наступили непростые времена. Вагоны ехали с незакрывающимися, а то и разбитыми окнами, проводники, как водится, пили, никому ни до чего не было дела. Проехав Белгород, поезд надолго останавливался, и начиналось представление, которое многие пассажиры называли цирком: люди в форме, с собаками на поводках, проверяли документы, заставляли открывать сумки, а некоторых – может, сейчас это звучит странно, но именно так тогда было – и раздеваться чуть ли не до нижнего белья. Под нос пассажирам совали какие-то бумажки с мелкими украинскими буквами, в которых необходимо было объяснять, какого черта вас принесло в новое независимое государство, и как долго вы собираетесь топтать его землю. Таможенники зверски хотели денег: доллары светились в их каждом глазу, как в мультфильме «Том и Джерри», и они использовали любой шанс, чтобы «трясти» их с пассажира: открытая бутылка пива, провоз домашнего животного, большая тяжелая сумка, а то и просто недовольство их действиями. Сейчас таможенник, конечно, не заявит прямо – дайте мне столько-то – хотя бы отведет человека в тамбур и проведет с ним индивдуальную беседу, тогда же было время возможностей – голову пьянили воздух свободы и ветер перемен – стесняться было нечего.
- И вам не стыдно вообще заниматься этим всем, дурни? — журили пассажиры парней с наспех пришитыми к рукавам украинскими флагами. — Мы к себе домой едем.
- Поговорите мне, — отвечали те. — Вы пересекаете границу независимого государства.
- Ох, клоуны, — смеялись люди.
Для того, чтобы представить себе ирреальное ощущение тех лет и событий (а сделать это в середине «десятых» не так уж просто, особенно тем, кто привык ездить в Крым или Киев, и для кого таможенная проверка стала банальностью), представьте, что досмотр происходит, например, на границе Московской области и Тверской: ощущения будут примерно те же, что у пассажиров того поезда. Никто не верил ни в какую независимость, все это считалось глупостью, дурью, люди ехали из своего города в свой же город и не принимали новых порядков. Кто-то посчитал это унижением и переживал, большинство же смеялось и плевалось в сторону «ряженых».
Конечно, в Севастополе тех лет никакой Украины и близко не было. Она и оказалась настоящим захватчиком, подобно пауку впустив яд в действительно «незалежный» тогда Севастополь, и за последующие годы изрядно растворив его, так, чтобы попытаться переваривать, не подавившись. Но мы прекрасно знаем, как легко фальсифицируется история, как подменяются понятия и выворачиваются наизнанку ценности. Тем не менее, объективно это было так: Украина захватывала Севастополь. Люди стремительно беднели, занятий в городе становилось все меньше, «на плаву» оставались лишь моряки – те из них, что были торговыми, отправлялись теперь в рейс «на грека», как говорили, то есть на зарубежного работодателя. Денег, которые они привозили, хватало, чтобы прожить в Севастополе. Как от укуса зомби, вчерашние врачи и университетские профессора обращались в предпринимателей, отправлялись с челночными сумками в Турцию и Сирию, закупали тамошнего шмотья и продавали на центральном рынке, а также бывшем  автовокзале и бывшем же стадионе. Вообще, в Севастополе, как и в Ленинграде, пожалуй, все стремительно становилось «бывшим». Люди работали на «бывших» заводах и предприятиях, ходили в «бывшие» магазины и сами понемногу становились «бывшими». Одним из инструментов обесчеловечивания стала зарплата продукцией — по чьей-то бесовской логике, все должны были получить маркетинговый навык, укол, прививку этой новой жизни. Официальной причиной, конечно, становилась нехватка денег у новых хозяев на зарплаты. Кому-то выдавали вместо денег флаконы с туалетной водой,  кому-то чайники со свистком, кому-то еще какую-нибудь ерунду; от безысходности люди менялись друг с другом, и при этом менялись сами, поневоле становясь продажниками, менеджерами. Несмотря на то, что это была другая работа, и за нее должны были платить отдельно, если говорить начистоту.
Но, например, в школе, где я учился, выдавать зарплату учителям было нечем. Что никого не удивляло: они ведь никакой продукции не производят. Наверное, и платить им было незачем, по этой логике. Но многие из них сохраняли оптимизм, любовь к жизни и детям даже в этих условиях — наверное, это профессиональное: как машинист, ели его перестать кормить, он же вряд ли разучится водить поезд? Особенно помню историю города – пухленькая женщина средних лет, в очках, скромно одетая, но как она рассказывала, с каким вдохновением про бои в Севастопольской бухте, про Нахимова и Синопскую битву, про начало войны на Подгорной улице, про затопленные корабли, про матросов, певших «Варяг» с зашитыми медной проволокой ртами! Однажды мы с отцом и матерью отправились в гости на окраину города и зашли на рынок возле остановки. С огромным изумлением я увидел в продавщице яблок и томатов ту самую учительницу истории города.
- А что вы здесь делаете? — как сейчас помню, спросил я.
Но дальше разговор не заладился. А вечером я уже и забыл об этой нестыковке — учительница героического предмета и торговля помидорами так и не увязались в детском сознании во что-то цельное — потому что был праздник, салют. В Севастополь, пока жители меняли духи на чайники, приехал Жан-Мишель Жарр. Когда об этом заявили по местному телевидению, было трудно поверить. Площадки, достойной выступления артиста, в городе не нашлось, поэтому ему установили сцену прямо в море — ей послужила платформа, удерживаемая, по всей видимости, на якорях, а напротив нее была расположена еще одна платформа — зрительская. Маленькие катерки доставляли к сцене музыкантов, а зрителей — к их местам. Разумеется, тем, кто торговал овощами на рынке, мест не досталось: там собралась «новые сливки» Севастополя, которых никто не знал — люди, появившиеся ниоткуда, жившие, вроде бы, по соседству, в том же городе, но совершенно непонятно чем занимавшиеся и почему вдруг — за какие заслуги — ставшие новой элитой.
Все оказалось проще: никаких заслуг не было. Были деньги. По всему городу висели красочные рекламы ТДК; рубрика ТДК занимала по нескольку полос в местных газетах, обзаводились вывесками ТДК знакомые с детства каждому севастопольцу магазины. ТДК ассоциировался у меня с популярной маркой видеокассет, которые мы ежевечерне брали в прокате. Эта ассоциация меня всегда веселила. На самом деле аббревиатура ТДК расшифровывалась как торговый дом Кондратевского, который был для Севастополя новый бог. Именно он привозил в город Жана Мишель Жарра, он устраивал салюты «круче, чем в Москве», он сносил в центре города лестницы, мешавшие расширяться его магазинам и кафе. С удивлением узнал, что сейчас этот человек занимается поддержкой русскоязычного населения и защитой Крыма от исламского ваххабизма. Это достойно уважения. Признаться, в те годы простые севастопольцы его не любили. Быть может, потому что любой навязчивый бизнесмен на фоне тысяч сломанных жизней и оставленных надежд выглядел бандитом: можно ли было в те годы «вырваться» иначе? Сложный вопрос для ребенка, я верил, я не разбирался.
Однажды, возвращаясь из школы привычной дорогой, поворачивая на улицу Адмирала Октябрьского к остановке «пятерки» возле Водоканала, я увидел — впервые в жизни — похоронную процессию. Несколько здоровых парней с траурными лицами несли гроб, а за ними… За ними, казалось, шел весь Севастополь. Люди сворачивали с обеих сторон Большой Морской, спускались с Центрального холма, вливаясь в общий поток, все прибывали и прибывали – творилось что-то невероятное. От кого-то из людей я узнал, что хоронят Владимира Иванова, главного редактора газеты «Слава Севастополя». Его взорвали возле собственного дома. Гроб несли от самой редакции на кладбище Коммунаров – предстоял долгий и непростой подъем в гору, но никто не останавливался. В те годы, руководствуясь еще не изжитой советской привычкой, многие горожане выписывали газеты. Однако не думаю, что все знали имя-фамилию главреда — читали статьи, узнавали новости; в выпускные данные, может, и не заглядывали. И вот что мне кажется: большинство людей пришли в тот день не провожать Иванова, а выразить солидарность со старым миром, уходящим в небытие, в котором человека еще нельзя было просто так взять и убить за то, что он что-то там пишет, публикует. Каждый хотел подойти к могиле и насыпать землицы, как будто прощаясь со своими надеждами на то, что это, пришедшее на смену их открытой, логичной и честной жизни мракобесие — временно, что оно уйдет. Но это было не так, наступала долгая тяжелая ночь. Иванов был мертв, а за месяц до этого в Москве не стало Листьева, словно, повинуясь старым установкам, дали разнарядку из Москвы: с журналистами так теперь можно. Теперь можно так с людьми. Убийства этих журналистов были показательными: новая жизнь утверждала себя в старых декорациях: советской редакции Останкина, уютных улочках Севастополя с балконами, увитыми плющом.
Казалось, я, ребенок должен был стремиться к новой жизни, как стремятся к ней — естественным образом — все младшие поколения, хотя бы из чувства протеста по отношению к взрослым, хотя бы — от желания обладать всеми этими «баунти», райскими наслаждениями. Но, как ловушка в «Охотниках за привидениями» — мультфильме, который я обожал смотреть в те годы — она «засасывала» в другое измерение, которое только казалось свободой, а на самом деле было загерметизированным отсеком для тех, кому не нашлось места в реальности. Я до сих пор считаю, что тогда, в 90-е, не началась, а закончилась свобода. Я бы купился на нее, но что-то мешало. Может быть, то, что я ходил хоронить Иванова — младший школьник, зачем, Господи, какое тебе дело? — и понял, что хороших людей убивают за правду. Те, у кого много денег. Может быть, потому, что однажды пошел в ветеринарную клинику, где на руках у отчаянной старушки умирал котенок, но ворвался крепкий парень с раненым «питбулем» на руках – видимо, на собачьих боях – и прорвался, кинув деньги, без всякой очереди: ему необходимо было сохранить инструмент добычи своей прибыли, отремонтировать его. Мой выбор — с кем я? — был сделан тогда, новому времени оставалось только увидеть его во мне — и отвернуться. Все произошло само собой.
Пораженный незавидной судьбой журналистов, я все же не оставлял мечты стать одним из них. Для нашего маленького дома я делал газету на тетрадных листах — она называлась «Дом 13 и другие…», впоследствтии — «Добрая газета». Я не придерживался принципа «Не вижу зла», но на нашей маленькой, двухэтажной улице в центре города не происходило ничего плохого, а значит, и в рубриках «Криминал», «Происшествия» смысла не было. Созрела вишня, начали падать на землю спелые абрикосы, у Людмилы Петровны из соседней квартиры был день рождения, кот Петроний из восьмого дома победил на престижной международной кошачьей выставке в Турции – всем этим событиям находилось место на страницах моих газет. Сопровождались незатейливые тексты рисунками, стихами собственного сочинения, конкурсами для немногочисленных, но верных читателей – соседей нашего маленького дома. Соседи относились к газете с пониманием, и даже порой с интересом – я старался публиковать в ней ценную информацию вроде расписания автобусов или анонсов телепередач. Обменивались мнениями, делились впечатлениями со мной, благодарили за поздравление. Не любили газету только родители, называя это словом «писанина», как называют мою деятельность и сейчас. Сейчас я и сам ее так называю.
В «газете» я публиковал и свои первые опыты написания текстов на загадочном и красивом украинском языке. Нам начали преподавать украинский в школе, к чему родители, да и я сам, относились скептически. Но как только начались уроки, я проникся языком, и мне захотелось учить его, понимать, говорить на нем – не забывая, естественно, о том, что родной мой – русский. Я пытался переводить на украинский простые стихотворения и даже фрагменты из книги Брэма «Жизнь насекомых», которая мне оказалась «не по зубам». Спустя несколько уроков нас посвятили в «жовтенята» — октябрята в переводе с украинского — эта традиция не умирала в школах еще много лет после обретения «незалежности»: она лишилась идеологической начинки, но как-то отмечать маленьких школьников, вносить в их учебные будни разнообразие учителя считали нужным, однако ничего нового придумать не могли. После одного из уроков, расчувствовавшись, я подошел к учительнице и сказал:
- Красивый язык.
Она тоже была молодая, красивая. Как и многие украинки, если не все. Может быть, потому и расчувствовался.
Когда бы я мог подумать, что кто-то из тех, кто учил украинский вместе со мной — может быть, в том самом кабинете, может, в соседней школе, может, на год старше или младше, спустя много лет выйдет на площади их столицы против Крыма, против Севастополя, кто будет стоять плечом к плечу, локоть к локтю с теми, кто жаждет ворваться в Крым, разворотить жилища, надругаться над семьями, унизить, избить, уничтожить людей за то только, что они с детства живут в этом крае, за то, что они родились в ней. Что эти вчерашние жовтенята и выйдут, и будут кричать там, потрясая булыжниками, в уродских своих масках, и кричать проклятья в адрес России. Никто в Севастополе не выбирал Украину, никто не приветствовал ее, глаза ребенка, видевшие все сами, не дадут соврать. А украинский язык, литература, история — все это, прекрасное само по себе, вне контекстов, конечно, стало лишь орудием в руках расчетливых людей, строивших «с нуля» государство без цели, без идеологии, без смысла. Мы нищие, мы свободные, мы самостийные — вот, пожалуй, и все, на чем держалось то государство. Они воспитывали новое поколение, которое с ранних классов учит украинский, которое никогда не жило вместе с Россией, сердца которых не болели, не сопереживали вместе с ней, а еще лучше, чтобы эти сердца вообще не умели болеть, переживать, чтобы их не было. Это поколение, в глазах которых нет ничего, кроме ненависти и агрессии, строит сейчас свои баррикады, врывается в офисы, унижает женщин и избивает случайных прохожих. Это свободные люди свободной страны. Это первое поколение независимой Украины. Старики, которые стояли тогда, в начале 90-х, у истоков, качают головами: они это затеяли, но хотели ли они этого? Время стирает все, и боль, и обиду, и страх тех лет, и даже те, которого ты считал мерзавцем, с расстояния двух десятилетий выглядят лишь милыми наивными людьми. Конечно, они заблуждались, конечно, они хотело не этого. Они родили ребенка и нянчились с ним, ребенок вырос, поставил их на колени и плюнул в их седины. «Слава Украине, слава героям».
В Севастополе построили мечеть — она находилась недалеко от центра, и все живущие там, включая нашу семью, теперь имели счастье просыпаться под зазывающие песнопения мусульман. Никого не раздражали сами мусульмане, может, потому что их в городе никто и не видел, но уже тогда стали появляться первые угрозы в адрес русскоязычного населения Крыма со стороны крымских татар. Угроза была «призрачной»: жили они в каких-то местах Крыма, куда мы никогда не ездили, в Севастополь не заявлялись, но время от времени они делали какие-то свои заявления: о ненависти к русским, о том, что Крым будет их. Это пугало, конечно. Все понимали, что после подписания исторических соглашений, по которым Крым бросали на произвол судьбы, на арену истории выпущены демоны, и если они по какой-то причине еще не действуют, так только потому что сами не осознают своей возможности. В Узбекистане, на Кавказе осознали быстро. Крымские «демоны» оказались нерасторопными, к тому же, объективно, их было меньше.
Людей постепенно приучали к тому, что за все нужно платить, причем не просто — а отдавать последние деньги. Две трети троллейбусов в городе перешли на «коммерческий» режим — к привычным номерам маршрутов добавились буквы «т» и «к», на табличках появились — как в такси — «шашечки». Стариков в троллейбусы больше не пускали, да и для школьников было дорого. Я с детства ходил пешком, бабушке, когда она приезжала в Севастополь, становилось обидно. Довольные кондукторы, презрительно глядя на проездные, указывали на дверь: «Ничего не знаю. Мы бесплатно не возим». Бесплатный сыр бывает только в мышеловке — любимое выражение тех лет, его повторяли все, на каждом углу — «успешные» (хотя в русском языке тех лет человек еще не мог быть успешным, могло быть только начинание, проект) с наслаждением и восторгом, остальные — с мазохистским удовольствием.
В противовес нарастающей «капитализации» и монетизации всего и вся, последним особенно остро хотелось чего-то нематериального, спасительного, во что можно уткнуться носом, как в подушку, или всей головой, как в песок, и забыться, отдохнуть. Сейчас это назвали бы духовностью. Но это была странная духовность. Запросу на нее отвечали порой совершенно неожиданные, мутированные предложения вроде Марии Дэви Христос в том же Ленинграде или начинающих свидетелей Иеговы, которые в комиксах изображали человека после смерти просматривающим в компании Бога всю свою жизнь по «видику». — Вот же, я в церкви, — говорит человек. — А, нет, — отвечает Бог. — В церкви-то ты в церкви, а думаешь о футболе. Духовным чаяниям севастопольцев отвечал Щека Асахара, выступавший по одной из трех кнопок стационарного радио. Впоследствии его называли Секу — есть вообще сумасшедшие люди, которые с пеной у рта готовы спорить о произношении японских слов и имен, я не из них: мне наплевать — но тогда, из радиоточки, с нами говорил Щека. Его вкрадчивый голос действительно зачаровывал — советский народ, не привыкший к проповедникам, выключал кран с водой, прекращал варить суп и присаживался на стул ближе к приемнику, готовый внимать. Переводчик доносил до людей смысл чарующих слов.
- Щека за то, чтобы в мире были любовь и справедливость, — вкратце пересказывала его идеи бабушка.
Это было хорошо. Мне это тоже нравилось. К тому же, Щека Асахара привносил немного любви и в наш дом. В порыве нежности бабушка могла потрепать меня ласково за щеку (пухлые щечки «в маму» вызывали предсказуемое умиление у родителей), приговоривая:
- Ух, Щека! Щека так щека. Щека Асахара!
Щека Асахара напомнил о себе, когда я уже и позабыл о его существовании. Возглавляемое им АУМ Сенрике, которое я называл по ошибке АО, потому что в те годы все вокруг было АО, отметилось одним из крупнейших терактов в истории человечества. Чего добивался Щека, я так до сих пор и не знаю — он же не мусульманский фанатик. Есть Google, но я не хочу знать.
Неизведанное и потустороннее становилось нормой жизни. Из окружавшей – в наиболее точном значении: бравшей в кольцо – действительности с коммерческими троллейбусами, АО, челноками, «бесплатным сыром в мышеловке» и убийствами вокруг бежали куда угодно — в любую открывшуюся дверь. К услугам тех, до кого не мог достучаться Асахара, были плодившиеся с невероятной скоростью представители Гербалайфа, передачи об инопланетянах среди нас, книги о Шамбале в каждом почтовом ларьке, откуда стремительно исчезали газеты, а также бесконечные маги, экстрасенсы, колдуны. В Ленинграде еще была водка «Черная смерть» в алюминиевых банках 0.33 с костями и черепом. Отец, приезжая в город, выбирал ее. Мама предпочитала все остальное.
Однажды, возвращаясь из гостей (довольно поздно), на конечной 12 троллейбуса мы обнаружили в небе какой-то странный предмет.
- НЛО, — говорила мама. — Нет, точно НЛО. Видите?
- НЛО, не НЛО, какая разница, — скептически отвечал отец.
Предмет был настолько мал, что и разглядеть-то его было невозможно. Однако действительно казалось, что в небе есть что-что, непохожее на звезды, и оно вращается и даже меняет цвета. Придя домой, я забыл об объекте, но самое интересное началось потом. На следующий день я встретил на улице знакомую женщину в возрасте, выгуливавшую пекинесов. Как правило, мы здоровались с ней и даже перекидывались парой слов. Но на этот раз она начала разговор неожиданно:
- Ты не видел вчера НЛО? — спросила она.
- Видел, — ответил я, не понимая, откуда ей это известно. Но ведь ей не было известно, она просто спрашивала.
- Приходи сюда вечером, — сказала женщина, оттаскивая от меня своих пекинесов.
- Вот тебе конверт, — произнесла она вечером. Как правило, свободное время я проводил на улице, гуляя, и мог не появляться дома хоть целый день. Женщина протянула обыкновенный, непримечательный конверт. Запечатанный. — Там заклинание.
- Заклинание? — машинально переспросил я.
- Да, — подтвердила женщина. — Когда в следующий раз увидишь НЛО, достань этот конверт, вскрой и прочитай его. Тогда они придут к тебе, — она улыбнулась.
Я молчал.
- Но помни, что конверт ни в коем случае нельзя открывать просто так. Спрячь его от самого себя — наверняка, ты захочешь открыть его уже вечером, но не вздумай делать этого. Иначе заклинание потеряет силу.
- Хорошо, — сказал я. — Большое спасибо.
- И вот еще, — добавила она. — Не говори об этом родителям.
- Да, это само собой, — ответил я. — Можете быть спокойны.
Родителям в последнее время я вообще ничего не говорил, да им было и не до каких-то моих тайн. Я, конечно, фантазировал на тему, как меня заберет НЛО, как зависнет над улицей Володарского в городе Севастополе и проведет световой луч-трап прямо к моему окну. И как я, счастливый, улечу — на этом моя фантазия заканчивалась, но было понятно, что я все равно останусь довольным, при любых дальнейших раскладах, ведь главное во всей этой истории — улететь. Мне кажется, и мои родители хотели того же в тайне, и много кто еще — в Севастополе ли, в Ленинграде: по всей огромной стране. Конечно, НЛО я больше не видел. Конверт берег, не открывал. До тех пор, пока он не затерялся. И женщину с пекинесами я тоже не видел. Может быть, воспользовалась?
Зато я видел экстрасенсов, гадалок и «бабок». Первые жили в обычных квартирах, в многоэтажках и производили на меня, ребенка, впечатление сумасшедших. В обыкновенной квартире, нажав mute на пульте телека, среди советской мебели и сирийских ковров, они проводили «сеансы». Возможно, их неискренность чувствовалась за версту, поэтому мама ходила больше к «бабкам». Те жили в частном секторе Севастополя, брали «маленькой денюжкой» или «картошечкой», помогали людям, но выглядели при этом все равно очень сурово. К ним выстраивались огромные очереди – порой из таких же бабок и женщин предпенсионного возраста. Не знаю, зачем моей матери, молодой и красивой, это было нужно. Зачем она гадала? О чем она их просила? Наверное, просить стоило только об одном – как понять это новое время, как встроиться в него, принять сердцем, научиться в нем плавать, дышать, научиться в нем жить. Но экстрасенсы ухмылялись: они и были этим новым временем, так они и скажут, как его понять. А бабки, может, и сами не понимали ничего.
Родители были нервные. Они все чаще ссорились. Не хватало денег, постоянно не хватало денег…
- Тебе никто не поможет, если у тебя нет денег, — говорили они, и были правы. Не понимали они одного: тебе никто не поможет, и если у тебя есть деньги.
Однажды я убежал из дома. Не потому, что хотел что-то кому-то доказать. Потому что все достало. Я ездил по Крыму — на попутках, обманывая водителей, что еду домой, на автобусах, на электричках. К тому же, мне было интересно, где что происходит. Как еще живут люди, и как вообще можно жить еще — кроме того, что я видел вокруг. Мне хотелось найти что-то счастливое, что-то интересное. Я любил своих родителей, нет, я бежал не от них, конечно.
В ночной Ялте я познакомился с парнем. Сколько ему было лет, не помню: от двадцати до тридцати — мне, совсем маленькому, было не различить. Ночью я шел с ним по Ялтинской трассе, он обещал довести меня до Ливадии — там я никогда не был, а оттуда рукой подать до Мисхора, где жили друзья нашей семьи — все-таки ночью, без денег, план побега уже не выглядел столь привлекательным. Где-то вдали сверкали огни, но на трассе было темно, мы шли вдоль кипарисов, вдыхая теплый ночной крымский воздух. Парень рассказывал о своей жизни, шутил, говорил, что до Ливадии осталось каких-то полчаса. И вдруг повернулся ко мне, резко схватил за горло и злобно произнес страшную и — что было главным — совершенно неожиданную фразу:
- А что, если я тебя сейчас убью?
Конечно, мне стало страшно. Я вспомнил рассказы матери о маньяках — их стало очень много — и психопатах, и понял, что передо мной один из них. Но спустя какие-то секунды страх отступил — это было удивительно, это было нелогично: я сам не понимал, почему не боюсь. Это было приключение — я на трассе, ночью, незнакомый провожатый, крымский «сталкер», и даже если сейчас случится убийство — оно станет лишь частью приключения. Завершающей, правда, частью. Но оно станет более живым, чем то, от чего я бежал. То, от чего я бежал, было мертвым.
- Да шучу я, шучу, — рассмеялся парень. — Я сейчас пойду вниз, а вернусь через час.
- Почему? — спросил я, все пытаясь отдышаться.
- Ну, так надо, — коротко ответил парень.
- Надо так надо, — согласился я. — А ты точно вернешься? Я не найду в Ливадию дороги один.
- Точно, — кивнул он и скрылся в кипарисах, а я остался на трассе один. Изредка мглу рассекал свет автомобильных фар, но он так же быстро исчезал, как появлялся — никто из автолюбителей не замечал одинокого ребенка, стоящего на обочине глубокой черной крымской ночью. Устав ждать нового приятеля, я побрел на остановку междугороднего автобуса, где и уснул, свернувшись калачиком на деревянном сиденьи.
Меня обнаружили служители порядка и доставили на служебном автомобиле в Севастополь. Они угощали меня бутербродами с салом и всячески подбадривали – мол, скоро будешь дома. С кем не бывает, все, мол, дети бегают. Но больше так не делай, конечно. Одного не отпустили, передали севастопольской милиции, а уж они обещались вызвать родителей.
Таким образом я оказался в отделении на вокзале города Севастополя. Крепкие парни в форме непрерывно матерились, разговаривали между собой, с задержанными и посетителями только на повышенных тонах. Казалось, вот-вот, они начнут драться – если не с кем-то, так между собой. Мат в их речи присутствовал через каждое слово, и это не преувеличение — я никогда и нигде в жизни больше не слышал такой матерщины, как в этом отделении. Вдохновленный поведением мужественных и доблестных людей, я перенял их манеру общения и еще долго пытался воспроизвести в школе — в особенности на уроках физкультуры и в общении с девочками. Физрук еще понимал, но девочки вставали и уходили. Мне предстояло мучительно долго понимать, что завоевывать их расположение нужно иными способами. Севастопольские милиционеры мне в этом деле не помогли.
А добрые родители простили: ну, убежал и убежал. У них были проблемы серьезнее, и, если бы в те годы я был способен понять весь масштаб их, я бы, конечно, сидел дома тихо. И ждал, когда мы вновь поедем в Ленинград.
Мы провожали отца — ехали в порт, что на конечной 10-го троллейбуса, остановка «Бухта Камышовая», снимали на зарубежную видеокамеру моряков, садящихся в автобус, они улыбались и махали руками — они были жизнерадостны, моряки, и любили свои семьи — без этого в море не выйдешь, без этого не выживешь, наверное, там. Ну а мы с матерью были простые обыватели, мы садились в коммерческий троллейбус и ехали в центр, домой. Где мама молилась, чтобы все было хорошо.
Ну, а потом мы снова уезжали в Ленинград. Мы ездили туда летом; получалось странное обратное движение: я учился в Севастополе вплоть до самого лета, а потом учеба заканчивалась, и когда все ехали в Крым отдыхать и купаться, мы с матерью отправлялись в пустом поезде в Ленинград.
Но я не расстраивался. Мы с дедом брали корзинки, садились на трамвай-шестерку и ехали на Финляндский вокзал. Там привычно покупали «Сникерс» или «Баунти», газетенку «Не скучай» или какое-нибудь дешевое чтиво в дорогу, сенсационно разоблачающее коммунизм — им были завалены все прилавки, а что не умещалось на них, разносилось активными и нацеленными на успешные продажи менеджерами по вагонам: «Вниманию уважаемых пассажиров!» — и ехали под Выборг, на дачу. Впереди были прогулки за грибами в лес, купание в озере, уютные вечера вдали от большого города.
У деда в электричке я спрашивал, что такое коммунизм. Уже все вокруг смеялись, плевали в него, так, человек, резко «поднявшийся» в жизни, отрицает прежних друзей — еще вчера он пил пиво с сухариками и слушал Виктора Цоя, а сегодня кричит о том, что это «забавы нищебродов». Эльдар Рязанов на ТВ в программе, посвященной его дню рождения, сражается с человеком, держащим в руках красный флаг, и благородно побеждает его, хотя все зрители Рязанова — советские люди, именно они любили Рязанова, и никто не любил его, кроме них. Дед говорил, смеясь, что коммунизм — «это от каждого по способностям, каждому по потребностям», но оговаривал, что это примитивное объяснение коммунизма. В окружавшем нас мире люди соглашались на то, чтобы множество утонуло, для того, чтобы кто-то один всплыл. Потому что есть шанс, что всплывет — он. А прежде никому было не всплыть, но и никто не мог утонуть. И вообще, человечество делится на тех, кто уверен в том, что в жизни есть «первые» и «последние», и тех, кто считает, что не должно быть первых, лишь бы не было последних. Я кивал головой. Мне было все понятно.
Вспоминая те смешные разговоры, думаю: так что же я, коммунист? Нет. Коммунист из меня не получился. Но новое время я так и не принял, оно как было, так и остается для меня временем обмана, но, поскольку других вариантов нет, приходится жить в нем. В мою память врезалась финальная сцена из фильма, который любил и даже периодически пересматривал дед — «Жизнь Клима Самгина». Там две противоборствующие группы людей движутся навстречу по улице, готовые сразиться в смертельной схватке, каждый со своими речами и флагами. А герой жмется к стенам, пытается открыть двери – но все в страхе заперли их, и ему просто некуда деться. Его сметают.
Фильм заканчивался, и шла обязательная реклама, без которой теперь невозможно было представить жизнь. Мы шли в кладовку — в огромной коммуналке, где все уже изучено, и от всего порядочно тошнит, это было настоящим приключением. Ходили туда редко. В кладовке хранились вещи всех жильцов квартиры – пыльные старые книги, удивительные лампы, шкафы, казалось, заставшие прошлое (по отношению к 1990-м) столетие, чьи-то тетради с записями, наборы старинной посуды, потрепанная одежда и просто откровенный хлам. Пока дед копался в своем шкафу, я от нечего делать пересматривал большие красочные журналы — назывались «Огонек». Вот серия рисунков, на которых изображено бесформенное красное существо с глазами рядом с разными людьми. Называлось оно даблоид: солдат и даблоид, еще кто-то и даблоид. Картинки меня веселили. Вот черно-красная страница со стихами Гумилева: «И умру я не на постели, при нотариусе и враче, А в какой-нибудь дикой щели, Утонувшей в густом плюще». Почему-то мне казалось, что он имел в виду что-то вроде нашей коммуналки.
На одной из страниц я увидел черно-белую картинку: на трибуне с микрофоном выступал какой-то отвратительного вида человек, урод, и плевался в окружавших его – внизу на картинке виднелись какие-то лысые, не менее отвратительного вида головы. Плевки были прорисованы старательно, и у читателя не должно было оставаться сомнений: их хватит на всех. Юмор же заключался в подписи к картинке: «Плюрализм мнений». На момент выхода журнала это было, видимо, новое, популярное слово. Было очевидно, что высмеивались какие-то определенные люди, в определенном историческом отрезке – те люди уже ушли, и отрезок кончился. А я стоял в пыльной кладовке, куда едва пробивался свет, и смотрел. До сих пор помню это ощущение: я осознал, что именно этот рисунок определил для меня, какое оно — новое время. Я понял его тогда. Плюрализм мнений — в этих двух словах и плевках с трибуны для меня было все.
Это время до сих пор не закончилось. Когда я смотрю современные СМИ, когда читаю споры в «фейсбуке» и даже порой, не сумев сдержаться, сам принимаю в них участие, когда слушаю «авторитетные мнения» и «экспертные комментарию», читаю колонки «публицистов» и «общественных деятелей», глухих, слепых, безразличных и бессердечных, но «талантливых» и говорливых, мне одно помогает не чокнуться и не впасть в безграничное отчаяние. Это та картинка: никто никого никогда не услышит. Никто ни до кого не достучится. Никто никого не поймет. Плюрализм мнений. Подходите ближе, подставляйте лысые головы. Плевков хватит на всех.

Анатолий Кириллов. "НАШ ГОРОДСКОЙ РЫНОК. ПОСЛЕВОЕННЫЙ ПЕРИОД XX ВЕКА".

Вспоминается Старооскольский рынок конца пятидесятых — начала шестидесятых годов прошлого столетия. Располагался он на Верхней площади, если идти снизу, по улице Интернациональной (впоследствии переименованной в улицу Ленина) за «Домом Обороны» (этого здания с массивными колонами в настоящее время нет), направо по улице 9 января. По старинке он иногда звался Ярмарочной площадью, но, как правило, в то время его называли традиционно базаром.
Вывеска «Рынок» над воротами появилась позднее. Слева от рынка располагались здание городской электростанции и водонапорная башня, справа угольный склад. Современное расположение городского рынка в «старой части» города осталось прежним, только окружающая архитектура претерпела значительные изменения. Практически не осталось старинных построек вокруг.
Вход на рынок обрамляли массивные кирпичные арочные ворота; в разное время побеленные в белый или в светло-желтый колер. Первое, что встречал горожанин у входа на рынок, – это сидящий по-татарски ряд нищих калек со снятыми с головы кепками или шапками, положенными у ног для сбора милостыни. Кто без руки или ноги, а кто и слепой. Одно время им запретили сидеть и собирать милостыню, но с «потеплением» в начале шестидесятых они вновь заняли свои места у ворот рынка.
Запомнились слепые женщины с многочисленными щедринами на лицах от перенесенной оспы – завсегдаи нищенских посиделок. Поговаривали, что у некоторых из них от подачек имелись на сберкнижках суммы до двух тысяч рублей. Иногда среди нищих добывал деньгу на пропитание или выпивку танкист, потерявший обе ноги во время Великой Отечественной войны. Передвигался он на самодельной, с колесами из шарикоподшипников, плоской тележке, прикрепленной ремнями к нижней части туловища, отталкиваясь от земли руками с зажатыми в них специальными деревянными толкачами, похожими на кастеты. При движении тележка создавала характерный рокочущий шум. Он получал пособие и имел льготы, как участник войны, а нищенские подачки для него были дополнительным заработком.
Сцену перед входом дополняли чистильщики обуви, в основном малолетки, оживленно предлагавщие свои услуги. Поставив ногу на специальную подставку, можно было стоять «руки в брюки» и с интересом взирать, как ловко и усердно чистится твоя обувь: сначала щетками в обеих руках, затем бархоткой до блеска.
В базарные дни, в воскресенье, среду и пятницу, рынок представлял собой шумный гвалт от разговоров и споров покупателей и торговцев. Вдоль торговых рядов шмыгали пацаны с ведрами воды и алюминиевыми кружками, зазывая: «Кому воды напиться, кому воды напиться?!». Ему вторил другой разносчик: «Вот, кому воды холодной, вот, кому воды холодной?!» Я просил у отца копейку и покупал кружку воды. Вода почему-то казалась вкусней домашней.
На прилегающей справа площади стояло много приезжих подвод или саней, если зима. Оттуда доносились отчаянный поросячий визг и хрюканье на фоне размеренного писка товарных цыплят, размещенных в больших коробках или корзинах. Шла оживленная торговля маленькими поросятами и цыплятами, привезенными из близлежащих деревень. После удачной торговой сделки покупатели поросят помещали их в мешки, клали на плечо и поросячий визг отмечал их дальнейший путь.
В небольших провинциальных городах во дворе коммунальных домов всегда имелись сараи, где квартиросъемщики могли держать свиней и кур. В своих домах содержание и выращивание живности было правилом. Мы тоже иногда брали на вырост кабанчика. Но отец зимой часто пользовался другим способом заготовки мяса. Покупал на рынке барана живьем и за рога приводил к своим сараям. Следом, по предварительной договоренности, приходил так называемый «секач». Он резал барана и разделывал тушу, и её затем на морозе подвешивали в сарае для дальнейшего потребления. Платой являлась снятая шкура, за услугу. Пока он занимался разделкой, дома готовили жаркое из заранее вырезанных потрохов барана. После сделанной работы «секач» приглашался на кухню, где ему наливали положенные «сто грамм». Он выпивал, закусывал приготовленной свежатиной и, не засиживаясь, уходил, бросив заработанную шкуру барана на плечо. Это был заведенный и устоявшийся порядок.
Прямо за рынком по улице Пролетарской стоял небольшой сарайчик, в котором принимались телячьи и бараньи шкуры. Шкурник закупал также пушнину кроликов, зайцев и лис. В конце рынка размещался длинный мясной павильон, где можно был закупить мясную продукцию. При входе человек сразу попадал в мир запахов свежеванной живности и гамму звуков от стука топоров раздельщиков мяса, призывных голосов продавцов и гомона торгующихся покупателей. Разделанные туши телят, свиней и баранов висели на крючках рядами позади прилавков. По выбору можно было заказать прямо на месте вырезку понравившегося куска мяса или части тела туши. Имелась в продаже также крольчатина и битая птица. В наше время павильон продолжает функционировать, но свое былое значение утратил.
Птицу — гусей, петушков, куриц и индюшек, часто покупали живьем; приносили домой во двор, у сараев забивали и затем ощипывали, обливая перья тушек кипятком. Холодильники были большой редкостью, поэтому зарезанную и обработанную птицу сразу приготавливали в пищу. Судаки, щуки, налимы, голавли, язи, линь и сазаны – обычный сезонный товар. Но большим спросом они не пользовались и продавались «по дешевке». Каждый рыбак или мальчишка мог наловить в богатых рыбой реках Осколе или Оскольце или в водоемах вокруг города рыбный продукт к столу. Караси, окуни и пескари – банальный результат любительской рыбной ловли. Если рыбалка была неудачной, то спрашивали: «Ну, хоть раков наловил?» Раков в тогда еще чистых реках было полным-полно. Их продавали ведрами. Речной рак не считался деликатесом и употреблялся как разновидность еды.
Несмотря на богатое изобилие естественных продуктов питания, не следует идеализировать послевоенную жизнь горожан. Она была разношерстна и не всегда милостива. При любом описании выделяешь то, что запомнилось как положительное явление, а о прошлом мы можем вспоминать, как очевидцы, только из своего детства. Трудности старшего поколения в какой-то мере ограждались и защищались родительскими заботами или добрым отношением взрослых к детям. Мальчишки порой забегали на базар и просили у продавцов кусочки жмыха, который продавался ведрами, как отходы маслобойного производства. Если добрый «дяденька» давал целую горсть, то добытчик прибегал к себе во двор и делился подачкой с друзьями – мальчишками и девчонками. Больше всего нравилось грызть пахучий светло-желтый жмых от отжима шелушенных подсолнечных семечек. Конечно, жмых не являлся для нас питанием, а был очередной возможностью испробовать чего-то экзотического на зуб и вкус.
Сами семечки, жареные и сушеные, продавались из приоткрытых мешков стаканами и являлись традиционно первой покупкой при заходе на рынок. Идя по рынку, лузгали семечки все, от мала до велика. Чтобы купить хорошее пахучее подсолнечное масло, всегда шли на рынок. Что удивительно, для жарки яичницы и многих других блюд использовалось сливочное масло, которое не пенилось, в отличие от современного. Куриные яйца неизменно пользовались успехом в продаже, т.к. магазины не обеспечивали полностью спрос, да и качество их было не то. Мед был традиционным товаром на рынке, но для большинства детей он был редким лакомством. Сладкое мы добывали зачастую самостоятельно, лазая по кустам черного паслена, в собираемых ягодах и фруктах. Из покупных сладостей в любое время года шла бойкая торговля самодельными леденцами вроссыпь и на спичках в форме петушков, курочек, медведей и других животных. Славились изготовлением сладких «петушков» Мухины из слободы Казацкой. Иногда вдоль торговых рядов проходил лоточник, предлагая конфеты в виде палочек – «тянучек», которые можно было, зажав зубами, растягивать.
Из фруктов основным товаром на рынке осенью были яблоки и груши. Вспоминаются изобильные прилавки с уложенными в кучки местными яблоками: антоновкой, апортом, титовкой, ранетом. Из ранних сортов пользовался спросом белый налив. Детей, идущими вместе с родителями, продавцы частенько угощали яблоками просто так, тем самым призывая взрослых к покупке. Летом, после созревания, появлялось изобилие вишен и слив. Для заготовки их покупали ведрами и корзинами. На еду предлагались вишни с ветками, заплетенными на палочку красивой гирляндой. Взявшись за палочку, их можно было есть, отрывая плоды зубами от остова и сплевывая косточки на мостовую. Практиковалась продажа вишни в самодельных бумажных кулечках, скрученных конусом, для возможности есть на ходу, держа кулечек в руках. «Еда на ходу» была привычным делом. Бывало, когда родители посылали в магазин за хлебом, при возвращении, пока дойдешь до дома, «слямзишь» половину батона или вкусного с хрустящей корочкой хлеба.
Окрест города выращивались и бахчевые культуры. Лето было жарким, что обеспечивало их благополучное вызревание. Арбузы, тыквы, кабачки – обычный осенний товар. С изменением климата и отказом от засева бахчевых полей арбузами, местный их сорт вывелся. В описываемые годы арбузы на продажу доставлялись возами. При проезде подвод к рынку по улице Пролетарской со стороны Стрелецкой или Едоцкой жители покупали арбузы у своих домов мешками. Про помидоры, огурцы и другие овощи писать излишне, настолько был благодатным для их выращивания старооскольский край. Разломишь помидор, — его красная мякоть с серебристым отливом искрится, как разрезанный сахаристый арбуз. Сегодня, несмотря на обилие томатных сортов, таких не попадается.
В общий шум и гвалт базара примешивался шуршащий звук точила. Это одноглазый дядя Фирс точил бытовой инструмент на своем ножном станке. Помимо рынка он часто ходил по дворам, водрузив свое точило на плечо, и кричал: «Точу ножи и ножницы, точу ножи и ножницы!». Знаменит Фирс был тем, что имел два солдатских Георгиевских Креста, полученных в первую мировую войну. Георгиевский Крест приравнивался в советское время к ордену Славы. За них он получал право на бесплатное получение угля или торфа и льготу за жилье.
Торф добывался в районе Котово и продавался прессованными брикетами. Был и завозной. Но торфа большим спросом не пользовались из-за низкой тепловой калорийности и покупались, как говорится, «на бедность». По рассказам старожилов, им отапливались детские сады. Уголь завозился с Кузбасса или Донбасса и порой менялся на картошку. Продавался пудами, взвешимаемый на больших рычажных весах в районе теперешнего Старооскольского универмага, напротив здания Военкомата. Заготовка дров, как правило, производилась в индивидуальном порядке.
По окончании периода коровьего отёла и схода молозива перед входом на рынок появлялись вереницы крестьянок из близлежащих слобод и деревень, стоя предлагающих молочную продукцию. У их ног прямо на земле стояли рядком трехлитровые бутыли с молоком, называемые «четвертью», или крынки. Молоко было немного дороже магазинного, но большая его жирность оправдывала покупку. Отстоявшееся молоко покрывалось толстым слоем сливок.
После денежной реформы 1961 года четверть молока стоила шестьдесят – семьдесят копеек. Цена зависела от времени года. Для сравнения в магазине литр молока стоил сначала 18 копеек, потом цена стала расти – 22 и затем 24 копеек. Топленое молоко можно было купить прямо с глиняным кувшином. Съедание верхней коричневой пенки в кувшине с налипшими сливками всегда доставляло удовольствие домашней ребятне. Обычно горожане шли на рынок с трехлитровыми эмалированными или алюминиевыми бидончиками, и приобретаемое молоко переливалось в них из четвертей и крынок. Позднее четвертями стали называть по традиции, используемые стеклянные трехлитровые банки, также равные по объему одной четвертой двенадцатилитрового ведра.
Жители близлежащих к рынку домов могли по договору не нести молоко, а, указав свой адрес, идти дальше на рынок. Продавщица сама приносила молоко по указанному адресу, ставила банку у дверей и уходила по своим делам в город. Затем приходила обратно, и вернувшаяся домохозяйка с ней рассчитывалась. Трудно себе представить, что кто-то из торговок мог разбавлять молоко водой или продавать снятое или сепарированное. Честность в торговле была обиходным правилом. Хотя на самом рынке бытовали карманное воровство и хищение продуктов с прилавков молодой шпаной. Частная спекуляция, то есть перепродажа не своего товара по более высокой цене, в народе осуждалась. Оскол исстари славился купечеством, обеспечивающим централизованные поставки продуктов и товаров, и большим набором различных видов ремесел. Купцы и ремесленники торговали своим товаром, а спекуляция возникла, как отдельное явление.
Помимо съестных продуктов на рынке шла бойкая торговля изделиями гончарного производства. Глиняные горшки для цветов, крынки и макитры пользовались спросом. Гончарное производство имело в Старом Осколе широкое развитие из-за наличия природных гончарных глин. Глину добывали в районе Крутого лога, расположенного в конце лесного урочища под названием «Горняшка». Местными и приезжими ремесленниками был представлен большой выбор глиняных игрушек: свистулек, фигурок зверей и статуэток. В этой череде неизменно присутствовали гипсовые копилки в виде сидящих на задних лапах кошек, собак, тигров и прочих зверушек с прорезью на голове. «Самоделкины» иногда продавали копилки из папье-маше, зарабатывая своими неискусными поделками.
Собирание монет в копилках было увлекательным занятием юношей и детей. После заполнения копилки мелочью ее разбивали и подсчитывали накопленные барыши.
На длинных крытых торговых прилавках можно было увидеть развернутые маленькие мешки с махоркой и местным табаком. Мой сосед дядя Миша курил самосад, набивая его в «козью ножку», скрученную из газеты. Самосад он постоянно покупал у одного хозяина. Вряд ли кто из современных курильщиков смог бы курить такой крепкий табак.
Процветала торговля изделиями мастеров мелкой бытовой мебели: табуретки, стульчики, тумбочки, этажерки, полки, детские кроватки. В ходу были плетеные корзины и лукошки. Бондари выставляли рядами свои изделия. Бочки, маленькие и большие, узкие и широкие – на выбор. Мне приходилось катить новую бочку с базара по разрешению отца. Бочка вращаясь, гремела по тротуару и перекатывалась с боку на бок. Ею нужно было управлять. Это казалось интересным и увлекательным занятием. Старую бочку разбирали, а освободившиеся металлические обручи становились предметом игры в каталки. Из проволоки мастерилось водило с ручкой и согнутой спереди вилкой, охватывающей обруч. Нужно было катить обруч, умело управляя его движением и удерживая его вилкой водила. Летом по улицам и дворам часто можно было увидеть ребят, бегом катающих бочковые обручи проволочным водилом, создающим характерный металлический скрежет об сам обруч.
Сразу при заходе на рынок бросались в глаза, расставленные на продажу резные, красиво разукрашенные ножные прялки. Стоили они двенадцать – пятнадцать рублей. Наличие вокруг Оскола больших стад овец в деревнях и селениях способствовало изготовлению шерстяной пряжи, которая продавалась готовыми мотками, с крашенной или натуральной нитью. Но можно было купить шерсть пуками или «волнами», которая в домашних условиях скручивалась ручными прялками в клубки, а затем из них рачительные домохозяйки вязали шерстяные носки и варежки для своих домочадцев. Готовые шерстяные изделия: свитера, шарфы, шапочки, носки и варежки  продавались в конце осени и зимой местными мастерицами.
Из зимней обувки был представлен широкий выбор войлочных валенок разных размеров, от детских до самых больших взрослых – изделий местных валяльщиков. Валенки при морозных и снежных зимах пользовались большим сезонным спросом. Можно сказать, на них была мода, менявшаяся от их вида: подшитые и не подшитые, с галошами и без, с высоким голенищем или низким, с узким носком или широким, серые или черные. С валенками конкурировали стеганые бурки, которые стоили дешевле и носились более бедной частью населения. Но стеганые фуфайки покупались и носились практически всем населением того времени. Пальто и шубы справлялись только «на выход». Для ребятни фуфайки были незаменимой одеждой в холодные времена года.
Из головных уборов спросом пользовались мужские кроличьи шапки и стеганные матерчатые с меховой оторочкой. Пуховые платки и полушалки для женщин. Модные фетровые женские шляпки с утепленной подбивкой, кожаные и из дорогих мехов шапки не каждый мог себе позволить, но в продаже они были постоянно на виду. Носимая одежда подчеркивала и определяла принадлежность к тому или иному сословию. Летом неизменным товаром из головных уборов были кепки с длинным козырьком, позднее – коротким. Женщины покупали и пользовались легкими платками, завязанными сзади на шее. Шляпы: фетровые, соломенные – на выбор. Для детей – белые панамки.
Следует отметить, что и летом вне дома народ ходил в головных уборах. Зато снятие головного убора мужчинами в общественных учреждениях было не писаным правилом. Мода ходить с непокрытой головой, пришла позже. Из обуви в летнее и межсезонное время традиционно на рынке были представлены мужские ботинки, женские «румынки», туфли, галоши, «танкетки», босоножки, тапочки. Хромовые сапоги, как правило, делались на заказ и были дорогим приобретением.
В середине шестидесятых годов на рынке можно было еще увидеть в продаже плетеные лапти. Но они потеряли свое прежнее назначение. Помнится мне, во время учебы в Москве, заказывали покупку лаптей на нашем рынке в качестве сувениров или вычурного их ношения вместо домашних тапочек. Было одно время такое модное поветрие. Традиционно на рынке был и «толчок», на котором сбывались поношенные вещи и предметы домашнего обихода.
Все упомянутые товары изготавливались местными мастерами и артелями. Они были дешевле «магазинных» и поэтому пользовались спросом. Для пятидесятых — шестидесятых годов описывать жизнь рынка, значит рассказать многое о быте горожан. Посещая рынок, горожане вели пересуды и делились новостями. Рынок был не только местом торговли, но и частью общественной жизни города.
Автор коснулся тех сторон торговли на рынке, с которыми сталкивался и которые отложились в памяти. Некоторые подробности уточнены из рассказов старожилов. Можно было описать продажу изделий шорного, кузнечного производств и многих других, но как очевидец не могу взять их в пример. Припоминаются развешенные на стенке деревянной постройки рынка изделия конной упряжи – хомуты, сбруи, на деревянных временных прилавках – подковы, скобяные изделия, но они, в силу возраста, меня не интересовали. Что касается еды и одежды – естественное внимание.
По-прошествии времени, могу только отметить, что товаров местного ремесла и производства было множество. Крестьяне, ремесленники и умельцы не только поставляли съестные продукты и предметы домашнего обихода, но всегда являлись воспитателями дееспособного потомства. Их дети шли учиться и работать на предприятия, уже имея представления и навыки практической деятельности.
В Японии, промышленно развитой стране, мелкое ремесленничество не умерло, а прижилось, поставляя на рынок предметы домашнего обихода, бумажные украшения и игрушки. Это большой культурный пласт, который на фоне современных технических достижений внешне не заметен, тем не менее, он является одним из демографических источников восполнения способных трудовых ресурсов.

Андрей Жданов. "ЗОРКИЙ-С".

Памяти Жданова Николая Андреевича, талантливого человека и самого лучшего в мире деда, открывшего для меня неповторимый и сладостный мир светописи, посвящаю…
Кто такой в понимании обывателя фотограф?
Это человек, снимающий его на документы, это дяденька, фотографирующий детей в парке, и, по большому счету любой, кто держит в руках фотоаппарат.
Для меня же слово фотограф – в первую очередь означает «светописец». Я ведь тоже занимался и занимаюсь «халтурой», совсем как тот дяденька в парке, понуро бродящий возле стендов с фотографиями, и с надеждой бросающий взгляды на проходящих мимо детишек и их родителей. Подойдут «сфоткаться» со Шреком или нет?
А зайди к этому дяденьке в гости, да загляни в его альбомы… вот тут и откроется целый мир «светописи».
Там в парке – это для заработка, для «прокорма», а здесь в альбомах — непостижимый мир природы, лиц, глаз, улыбок, фигур и… света. Того самого света, которым все это пишется.
Так как же создается настоящая фотография?
Я отлично помню тот день, седьмой день моего рождения, когда родной дед торжественно вручил мне в руки мой первый в жизни фотоаппарат. Я взял из его рук «Зоркий-С» 1939 года выпуска с чувством благоговения в душе, и еще не зная, как им пользоваться, уже тогда начал мечтать о выставках, конкурсах, призах и признании. Конечно, спустя много лет я понял, что не это главное. Главное — чтобы люди, увидев фотографии, которые ты сделал, постигли то, что ты хотел им показать, увидели мир по другому, твоим взглядом, частичкой твоей души.
И через восемь лет, когда с замиранием сердца я получал из рук председателя жюри фотоконкурса республиканского слета юных туристов свой первый в жизни приз, я в первый раз мысленно сказал деду: «СПАСИБО!».
Сейчас техника шагнула далеко вперед, и я, держа в руках свой репортерский цифровой фотоаппарат, способный «отщелкать» пять кадров в секунду и сделать снимок затмения Солнца или Луны, с тоской вспоминаю свой «Зоркий-С», которым нельзя было снимать против солнца. А мне очень хотелось!… Я все стремился запечатлеть «что-то» против Светила, чем вызывал у деда сильное раздражение.
-Сколько раз я тебе говорил! — кипел он, — Нельзя снимать против солнца.
А мне хотелось, мне очень хотелось знать, что же получится, если навести объектив туда, на солнце, и нажать кнопку спуска? Что получится, если сфотографировать темноту? А вдруг явится миру гениальный кадр, прославленный потом в веках? Но после долгого ночного сидения в ванной с бачком для проявки пленок приходило разочарование.
-Не получилось, — шептал я, сквозь слезы рассматривая пустую пленку с абсолютно черными и белыми кадрами.
Потом я ревел, когда на пленке проявлялись черные или белые лица, фигуры, очертания деревьев, какие-то непонятные абстрактные пятна…
-Как же покорить этот свет, как заставить его рисовать? – этот вопрос мучил меня последующие два года.
И только в девять лет я первый раз запрыгал от радости, опрокинув ванночки с проявителем, закрепителем и промывочной водой.
-Есть! Ура-а-а-а! – верещал я, ликуя.
В дверь ванной ломились бабушка с дедушкой, взволнованными голосами повторяя: «Что случилось? Немедленно открой дверь!…»
А я, ничего не слыша от восторга, собирал с пола мокрые отпечатки и ликовал: «Наконец то, получилось…»
Вот сестренка с бабушкой сидят на скамейке в парке имени Горького, вот дед выходит из машины, вот отец с потным лицом прет по тянь-шаньской тропе тяжеленный рюкзак… ВСЕ! Я фотограф…
И я радостный, выскакиваю, наконец-то из темной ванной и ору в лицо деду: «У меня получилось!»
Дедушка берет снимки, ведет меня в свою мастерскую и, рассматривая их под лампой дневного света, начинает меня «шкурить»:
-Ну что же, — говорит он, — неплохо. Но ни одного удачного кадра я не вижу.
Я сначала обалдеваю, потом, испытывая шок и глотая подступивший к горлу комок слез, говорю:
-Дед, как же так?! Дед, ведь получилось же! Смотри: пересветов нет, затемненных участков тоже, ну не в резкости кое-что…
И вот тут я начинаю узнавать о композиции, о построении кадра, о жанрах фотографии, приемах художественной съемки, где оказывается и пересвет, и глубокая тень, и неправильная композиция могут украсить снимок, сделать его неповторимым. Я узнаю про фильтры, насадки, сменные объективы, типы пленок, спектр цветов, постановку света и многое, многое другое.
А ближе к семи часам утра, после почти четырехчасовой лекции по фотографии, я слышу от деда фразу, которая впечаталась в мою память на всю жизнь.
-Учись видеть… Я научу тебя технике съемки, композиции, владению фотоаппаратурой и многому другому, но я никогда не смогу научить тебя видеть. Видеть в объективе готовый снимок, видеть там то, что потом проявиться на бумаге, видеть то, чего не видят другие люди. Проходя мимо человека или дерева, они не заостряют на них своего внимания. А ты должен суметь зафиксировать миг жизни этого человека, миг жизни дерева, бабочки, травинки, здания. Посмотреть на все это другим глазом…
-Каким глазом, дед? — ошарашено спрашиваю я. — Правым или левым?
-Третьим, — смеется он, — третьим глазом, — он у тебя есть. Вот тут. — стучит он мне пальцем по лбу. — И если ты его разовьешь и научишься им видеть, вот тогда станешь настоящим фотографом.
-Деда, а как это третьим глазом? — недоуменно спрашиваю я. — Ведь у человека всего два глаза.
-У некоторых людей три, — опять смеется дед. — Просто нужно его научить видеть, и кроме тебя самого этого никто не сделает.
-Как это? — недоуменно спрашиваю я.
-Если не будешь лениться, включишь фантазию и научишься видеть мир немного по-другому, не так как все, то разовьешь его. А теперь пошли спать, — треплет он меня по вихрастой макушке.
Но я в то утро долго не мог уснуть, пытаясь осмыслить море полученной информации, а самое главное, гадая, что же это за «третий глаз»…?
А через много лет, на одном из мировых спортивных состязаний именитый спортсмен, думая, что я простой «залетный» болельщик, рассматривая свои фотографии, сделанные мной, сказал: «Ого, да ты браток «профи».
Я услышал это в первый раз в жизни. Этот спортсмен тогда еще действительно не знал, что я журналист, что это моя работа, и что шел я к этому признанию долгих тридцать лет.
И тогда, не знаю уж в который раз, я мысленно сказал своему деду, которого уже два года как не было со мной: «СПАСИБО».
Вернувшись из командировки, я заехал домой к родителям, достал с самой верхней полки кладовой свой старенький «Зоркий-С», обтер его от пыли, взвел затвор и…, замирая от удовольствия, нажал на спуск.
Вот это техника! Ведь работает, чертяка! Только пленку вставь…

Виктория Гарифуллина. "ВАУЧЕР".

Я окончила школу в 1984 году. А в 1985 началась перестройка. Первые её годы не оставили в моей памяти никаких особенно ярких впечатлений. Юность, студенчество, создание семьи – вот что было главным на тот момент.
Чуть позже политические выкрутасы коснулись каждой семьи персонально. Вы помните, что такое ваучеры? Я помню. О, это такой кусочек бумаги, номиналом в 10 тысяч рублей. На него можно было приватизировать «кусочек» завода, фабрики, вложить в инвестиционный фонд – стать акционером! И получать дивиденды! Но кто-то просто обменял их на мешок сахара или муки…
А мы поверили в то, что ваучеры – это вклад в будущее наше и наших детей. Муж – учитель по профессии и призванию – предложил вложить их в созданный фонд «Образование». И мы вложились…
Основатель фонда «Образования» сегодня «рублевый мультимиллиардер». Так о нем пишет Википедия. А вот простые акционеры этого фонда последний раз получали свои дивиденды в начале 2000-х. По 15 копеек за акцию. Я на наши семейные дивиденды (мои, отца, мужа, двоих детей) в тот год в день их получения купила себе билет на автобус, который и довез меня «счастливую» до дома за полчаса…
Трудные были годы. Но интересные. Мы стали свидетелями рождения новой России. Непривычной, непредсказуемой. Но родной и по-прежнему любимой.

Екатерина Сумарова. "ТРАВА".

Произошло это совершенно неожиданно: старая малолитражка, на которой нас подкинули до деревни, раздражённо фыркнув, как вкопанная остановилась у покрытого голубоватым лишайником забора, из-за которого одна за другой выкатились мои двоюродные бабушки и, пытаясь привлечь моё детское внимание, что-то залопотали наперебой. Увы! Всё было напрасно. Как заворожённая, я смотрела туда, где, возвышаясь над столетним частоколом, высокая и могучая, простиралась Она…”Что это?” – произнесла я онемевшими от изумления губами. “Трава,”- донёсся ответ. ( Трава?! Неужели всё так просто? Не может быть! Ведь я знала, что такое наша городская трава – куцый, тёмно-зелёный коврик, быстро теряющий цвет.) “Мне туда можно?” Я не слышала, как открылась калитка; не видела, кто взял меня за руку и, поставив на узкую тропинку, ведущую в неизведанное, отошёл в сторону. Мы остались наедине. Трава и я. Трава была выше меня раза в два; в нашем человеческом понимании я едва доходила ей до пояса. Тимофеевка, медуница – все хорошо известные названия стушевались перед целым и неделимым – Трава. Неожиданно тропинка закончилась. Постояв в растерянности перед непроницаемой стеной, я сделала шаг вперёд, потом ещё один. «Дальше нельзя! Нельзя мять траву, – дядя Миша скосит её коровам, » — донеслось сверху. Я не возражала. Очумев от счастья и незнакомого запаха, я позволила кому-то взять себя за руку и увести в дом. Меня и так на удивление легко допустили в волшебное царство. Я ни на секунду не сомневалась в том, что у него должен быть владелец – пусть даже с таким повседневным именем как дядя Миша, в моём воображении он был отважным рыцарем в золочёном как солнце шлеме. Только одного я не сумела понять – как такое можно косить, да ещё на корм коровам. Меня утешили, сказав, что сенокос нескоро, но много лет я ждала его почти со священным ужасом, с трепетом ожидая преждевременной гибели роскошного травяного царства.